Жюль Ренар - Дневник (1887-1910)
Бывало и обратное. Будем справедливы: и на нее находила нежность.
- Хорошая моя, славная. Я к вашим услугам. Что бы я ни говорила, я люблю вас, как родную дочь... Дайте же мне вашу тарелку... Я буду делать всю тяжелую работу. У вас такие беленькие ручки! - Внезапно ее лицо искажалось злобой: - Я ведь прислуга для всех.
У себя в комнате она отделила фотографии своих детей от портрета невестки, она оставляла ее в одиночестве, обиженную, уязвленную.
31 марта. Я знал одного двадцатичетырехлетнего парня, который управлял тремя фермами, твердой рукой распоряжался людьми и любил только свою скотину; который сам водил на случку жеребцов и быков, который сам, своими руками, засучив рукава, помогал коровам при растеле, который вправлял овцам при выпадении матку; который постиг до тонкости все нечистоплотные стороны своего ремесла и который говорил моей жене со смущенным и сконфуженным видом: "Не рассказывайте моей маме, что я читал "Землю".
6 апреля. Все, что я читал, все, что передумал, все мои вымученные парадоксы, моя ненависть к общепринятому, мое презрение к банальному не мешают мне в первый же весенний день умиляться, искать фиалок у заборов между нечистотами и истлевшими бумажками, играть с мальчишками в шарики, смотреть на ящериц, на бабочек в желтом наряде, приносить моей жене маленькие синие цветочки. Извечный антагонизм. Бесконечные усилия, чтобы вырваться из глупости, и неизбежный возврат к ней. И очень хорошо!
13 мая. Нынче утром, сидя на солнышке на охапке хвороста среди продолговатых листьев ландыша и машинально ища глазами еще не раскрывшиеся душистые его жемчужинки, мы все время говорили о смерти и о том, что будет, если один из нас уйдет раньше. Нас слепило солнце. Все наше существо было пропитано жаждой жизни, и нам было сладко говорить о неизбежной смерти, будучи так далеко от нее. Ах! те, кого мы оставляем!.. Пьер, в сбившейся на ухо шапочке, отчего у него стал слишком ухарский вид, спал, улыбался, сосал соску. Рядом какие-то люди клали молодые дубки на вилы, воткнутые рукояткой в землю, и быстро обдирали кору, кору, все еще истекающую соком, живую, похожую на человеческую кожу, свивавшуюся в какой-то последней судороге.
17 мая. Паук скользит по невидимой паутинке, будто плывет по воздуху.
21 мая. - Что же делает Жюль?
- Работает.
- Работает? Над чем?
- Я же вам говорил: над книгой.
- Неужели столько нужно времени, чтобы переписать книгу?
- Он не переписывает. Он сочиняет.
- Сочиняет? Значит, то, что пишут в книгах, - неправда?
22 мая. На закате кажется, что там, за нашим горизонтом, возникают страны-химеры, страны, обожженные солнцем, Огненная Земля, страны, которые окунают нас в мечту, пленительную надолго, и для нас они единственно доступный рай, Египет с его великими сфинксами, Азия с ее тайнами, все, что угодно, только не наш жалкий, тощий и печальный мир.
21 мая. Сегодня у Мари Пиарри отелилась корова. Мари плакала и говорила: "Я не могу этого видеть, я убегу". Потом возвращалась: "Ах, бедная, бедная моя! Смотрите, она сейчас околеет! Непременно околеет. Ей ни за что не разродиться". Корова телилась, слышно было, как она вздыхает. Александр ласкал ее и одновременно тащил за ноги теленка. "Ну, ну, моя хорошая!" Дядюшка Кастель распоряжался: "Тяните, детки, тяните!" Каждый чувствовал себя матерью; когда корова разрешилась и, выпив подслащенного вина, стала вылизывать соль, которой посыпали теленка, - у всех были слезы на глазах.
28 мая. Дружба талантливого писателя - большое благодеяние. Жаль только, что тех, чье расположение было бы нам приятно, всегда уже нет в живых.
14 июня. Существует ли предначертание судьбы? Свободны ли мы? Как неприятно не знать этого! Как было бы неприятно знать!
23 июня. Солнце, похожее на остановившийся маятник.
9 июля. В любой женщине живет теща.
14 июля. Женщина не перестает говорить о своем возрасте и никогда его не называет.
28 июля. Только что сжатая нива с зелеными пятнами, похожими на плохо выбритые синеватые щеки актера.
31 июля. Выпивать каждое утро по чашке солнца и съедать по колоску ржи.
12 августа. Огромная легкость, с которой он усваивал идеи и чувства своих любимых авторов, парализовала его своеобразие. Его бросало из стороны в сторону. Каждая книга, казалось ему, содержала какое-нибудь превосходное изречение, какую-нибудь замечательную теорию, которую он тут же перенимал.
Отсюда рассеянность мысли, множественность вкусов, легко удовлетворяемых, и в то же время неясное представление о конечной цели. Неудачные шаги, бесполезные литературные экскурсы и упорный эклектизм обрекали его на посредственность, сделали из его души настоящую литературную душу, паразитирующую на душах других, неспособную жить самостоятельно.
24 августа. Мне скучно читать писателей, не любящих Виктора Гюго, даже когда они прямо не говорят об этом.
28 августа. Безнадежно. Читаешь все, и ничего не запоминаешь. Как ни напрягаешься, все ускользает. Только кое-где остается несколько клочьев, едва различимых, как клочья дыма, указывающие, что поезд прошел.
5 сентября. Личность подобна растению, личность подобна семени, личность подобна плоду. Искусство подобно растению, религия подобна растению, общество подобно растению. Все - растение. Как я ни восхищаюсь Тэном, великим писателем, - я не могу не видеть, насколько все его сравнения бедны, банальны и однообразны.
6 сентября. Завидую художникам. Они - хозяева своей публики. Этим утром я наблюдал г. Беро в ателье. Он стоял перед своей картиной. Она впечатляет. На мольберте висела серая шляпа г. Беро. Он брал с палитры краску и осторожно накладывал мазок. Он отступал на шаг, улыбался, объяснял мне, что сюжет у него неблагодарный и что ему хочется сделать по-новому. Он держал в руке муштабель; по временам муштабель подымался в воздухе со свистом, в котором было что-то устрашающее; г. Беро тыкал в какое-нибудь яркое пятнышко или фон, гости вглядывались, ничего не понимая. Что остается делать публике, перед которой разыгрывают такую комедию? Публика сражена заранее. Тщеславие зрителя задето, и он попадается на приманку собственной глупости. Конечно, зритель ничего не понимает; но ни за что не покажет этого: вдруг заметит сосед. Ему нельзя не быть знатоком, и вот он, как знаток, роняет ни к чему не обязывающее замечание, оглядывается по сторонам. Художник в этот момент улыбается... Художник улыбнулся! Публика попалась. Она будет рассказывать об этой улыбке и о картине. Особенно об улыбке. Замечание, которое мы обронили, оказалось таким верным.
Художник властвует над этими ротозеями, он здесь, и у него в руках палка. И к тому же его видят за работой; этот, по крайней мере, работает!
Писатель проводит ночи и ночи в труде над книгой. Публика покупает книгу за два франка семьдесят пять сантимов. Публика открывает книгу одна, совсем одна, поймите это; она никого не боится. Она может бросить книгу в корзину, если захочет и когда захочет. Читатель - человек свободный. Он не боится ни соседа, ни палки в руках творца искусства. Он может быть глупым в свое удовольствие, он может стукнуть кулаком по желтому томику ценою в два франка семьдесят пять сантимов, как гувернантка, которая - только отвернешься - изо всех сил ущипнет раскричавшегося малыша и назовет его "чертов уродец"!.. Завидую художникам.
18 сентября. Я никогда не выберусь из этой дилеммы: я страшусь невзгод, но они меня подстегивают и делают талантливым. Мир же и благополучие, наоборот, парализуют меня. Итак, или быть ничтожеством, или вечно быть обремененным заботами. Надо выбирать.
Предпочитаю иметь неприятности, говорю я.
Но мне было бы очень неприятно, если бы меня поймали на слове.
24 сентября. Начал "Обермана" Сенанкура. Никак не читается. Нет, в жизни не дочитаю до конца. Бессмысленный культ скуки. До чего же идиотская выдумка этот их "туман в душе". Душа, конечно, не бог весть что, но вот эта школа умела превращать ее в ничто.
25 сентября. Читаю роман за романом, полон ими, начитался до краев, по уши, потом пресыщаюсь банальностью, назойливыми повторами, условностью, однообразными приемами и сознаю, что могу писать иначе.
28 сентября. Ты говоришь, что еще не совсем созрел. Чего же ты дожидаешься? Пока не сгниешь?
30 сентября. Читал другу. - Ах, друг мой, ты был очень жесток! Вспоминаю твое лицо. Нет, лучше не вспоминать. Я говорил тебе: "Хочешь еще немножко?" - "Чего - чаю или стихов?" Я видел, что ты колеблешься.
Я по-настоящему страдал. Смирялся и наливал тебе еще чашку. Затем я снова перелистывал рукопись - с улыбками, с подмигиваниями, чтобы обольстить тебя, подзадорить. Но ты медленно пил чай, полузакрыв глаза, в облаке пара.
Какие же вы дураки, друзья, какой от вас прок... Я начал складывать рукопись в папку, завязывать ее. Но какими неловкими движениями! Думаю, что даже женщина, которая одевается на глазах возлюбленного, но все еще верит, что желание вновь проснется в нем, не могла бы с большим искусством изображать, что всего труднее на свете попасть рукой в рукав или разгладить складки на рубашке, еще недавно пролетевшей в самый дальний угол комнаты...