Лилия Фонсека - Современная африканская новелла
Отец неизменно отвечал, что воровство — плохая штука, что это дело для дьявола и тому, кто ворует, не миновать беды. И меня он предупреждал, что если я стану обманывать или воровать, то гореть мне на вечном огне, перед которым стоит черт с большими вилами и поворачивает тела тех, кто грешил на земле…
Я испытывал благоговейный страх от таких рассказов. Я любил отца. В моих глазах это был человек, полный чувства собственного достоинства. Было мне в то время десять лет. И когда мать посылала меня отнести ему обед на ферму, где он работал, я, передав еду, усаживался в тени дерева и слушал разговоры отца с друзьями. Отец часто повторял, что копит деньги, чтобы купить мне костюм к предстоящему концерту.
Потребовалось почти восемь месяцев, чтобы собрать нужную сумму, и вот сейчас мы наконец подходили к магазину…
Рука отца сжимала мою все сильнее и сильнее, так что мне стало больно. Я попытался высвободить ее, но отец не замечал, что делает мне больно, и продолжал сжимать мою руку. Я почувствовал, что ладонь моя вспотела. На лбу отца тоже выступили капли пота. Холодного пота. Глаза его опять тревожно забегали. Что это с ним? Я никогда не видел его таким. А спросить боялся.
— Заходи, мама, заходи, папа! — послышался голос Абдула.
Отец ускорил шаг. И тут между нами и магазином остановилась полицейская машина и из нее вывалились два белых полицейских. От одного вида их черной формы с медными пуговицами и блестящими значками по моей спине побежали мурашки.
— Эй, кафр, пропуск! — сказал полицейский отцу, застывшему на месте.
Отец зашарил по карманам. Полицейский нетерпеливо ткнул его дубинкой в ребро.
— Побыстрей! Не тяни время!
— Я живу здесь, баас, — сказал отец, показывая в сторону дома, который и в самом деле находился в нескольких минутах ходьбы. — Я могу послать за ним мальчишку.
— Заткнись, ленивый кафр, не ври! Где ты украл деньги? — заорал второй полицейский, уже успевший обшарить карманы отца.
Я видел, каким беспомощным и жалким стоял отец перед этими людьми.
— Я не украл их, баас.
— Опять врешь! Ни один кафр не может заработать столько денег.
— Я скопил их, баас, чтобы купить сыну костюм для…
Они заглушили его слова взрывом смеха.
— Нет, ты слышал что-либо подобное, Герт? — сказал один из них с издевкой. — Он собирался купить костюм для этого черномазого! Думает, что он такой же, как белые! Ему, видишь ли, подай костюм, да еще с галстуком!
Одним духом я добежал до дому и кинулся к матери — пусть побыстрее найдет пропуск, чтобы я успел отнести его отцу. Она сунула руку в карман пиджака, висевшего на гвозде. Потревоженные тараканы, уже нашедшие под пиджаком убежище, попрятались по щелям. Вот он, пропуск! Я изо всех сил бросился обратно, но там, где я оставил отца, уже никого не было.
Я вспомнил его лицо, как оно изменилось, холодный пот у него на лбу, вспомнил, как исчезло все его достоинство, как он смертельно испугался, и понуро поплелся домой.
Девять месяцев спустя мы сидели с матерью у его постели. Мать плакала. Я смотрел на его лицо. Оно было пепельно-серым. И лоб был в поту. Отец задыхался. Его глаза потускнели, губы дрожали. Он пытался говорить, но слабый голос доносил до нас лишь какие-то отрывочные, бессвязные звуки. Его стал душить кашель, такой сильный, что задрожали наши стены.
— Хочешь воды? — спросила мать, перестав на минуту всхлипывать.
Молчание.
Он тяжело вздохнул и, заикаясь, снова попытался что-то сказать. Мы ничего не поняли.
Отец был покрыт одеялом до груди, плечи его оставались голыми. Пот покрывал его лицо, как капельки воды на омытых дождем лепестках цветов. Его глаза блуждали по стене нашей хибары. И потом вдруг он спросил!
— Ты п-п-пел?
— Да, папа.
Я приготовился рассказать ему, что я пережил тогда, но мать остановила меня.
— Трудно… на ферме… Работа… рабская… Голодали.
Мать заплакала громче. Я в отчаянии кусал ногти. Его глаза продолжали в упор смотреть на стенку, где рядом с его пиджаком висел на гвозде мой костюм.
И я никак не мог отвязаться от мысли, лежит ли пропуск у него в кармане и сколько тараканов скопилось под пиджаком.
— Папа, я принес тогда тебе пропуск, но тебя уже там не было, — сказал я понуро.
Я подвел отца. Не выручил его. Я не сумел его спасти. Сознание своей вины терзало меня, подобно кошмару.
Взгляд, который бросил на меня отец, преследует меня до сих пор…
Мать выпроводила меня за водой. Колонка была на другом конце квартала. Здесь брали воду все жители близлежащих улиц. Женщины с огромными ведрами вытянулись в длинную цепочку. Наконец подошла и моя очередь.
Когда я вернулся домой, мать стояла у кровати отца, в отчаянии ломая руки.
А с улицы через окно долетел пронзительный голос Абдула, зазывающего покупателей: «Заходи, мама, заходи, папа! Купи костюм — получишь два в придачу». Наверно, он все еще жевал свою красную жвачку и сплевывал далеко на улицу.
Отец неподвижно вытянулся на своей кровати. Глаза его остановились. В комнате стояла мертвая тишина. Он больше не кашлял. Губы его не дрожали, рот широко раскрылся.
Меня послали звать родных.
На похоронах мать все время держала меня за руку. Ее ладонь сжимала мою — но не так сильно… Она то и дело вытирала слезы. Я не чувствовал ничего. Полная опустошенность. Я смотрел на опускающийся в яму гроб и думал, а как же лоб — снова покрылся каплями холодного пота?
Я был в новом костюме. Он выглядел прекрасно. Мама спросила, куда это я все смотрю.
— На мой костюм для концерта, — ответил я.
Майкл ПИКАРДИ
(ЮАР)
БЫЛ У МЕНЯ ДРУГ АФРИКАНЕЦ
Перевод с английского В. Коткина
У меня был друг африканец, но был он какой-то странный,
Я его поцеловала, а он лишь рассердился.
Ладно-ладно, Салли, я скажу твоей маме,
Что ты целуешься за углом с африканцем!
Сколько раз ты его поцеловала?
Только два, три, четыре, пять и т. д.
Она чувствовала себя в Лондоне совсем одинокой. В семь часов вечера она раздвинула цветные занавески и распахнула окно в своей спальне-гостиной. В сумерках, серых, словно кладбищенские надгробия, она видела, как при выдохе изо рта у нее выплывает белое облачко.
Она снова, в который раз, перечитала письмо. Щадя ее чувства, он писал, что не любит ее, так как у них мало «духовного родства». От этих слов ей стало не по себе. Почему же все-таки он не сказал ей правды? Правды, что он от нее устал? Что у нее, Марты Харт, невзрачная, худая, вытянутая физиономия, тщедушное тело и примитивный ум?
В тот вечер она опять пошла одна на фортепьянный концерт. Но музыки она не слышала. Звуки, вызванные к жизни прикосновением пальцев пианиста к клавишам, ассоциировались у нее с великими словами, в которые прежде всего вкладывался огромный смысл любви: красота, сила, созидание, нежность, и всем тем, что окружало эти слова солнечным ореолом.
Она с грустью думала о себе, о своем будущем, таком безрадостном и беспросветном: отцу стукнуло семьдесят четыре, мать давно умерла. Когда она родилась, родители ее уже были пожилыми людьми. Марта считала, что ее появление на свет было для них каким-то запоздалым решением, оно скрасило их возвращение в Англию после долголетней службы отца в колониях. Ребенок так подходил к палисаднику, любимым книгам, военным рассказам и скудной пенсии…
На следующий день Марта не пошла на работу. Она позвонила и сказала, что простудилась. Она даже отказалась встретиться со своей подругой Хильдой Мэнинг, как та ни уговаривала ее выйти поболтать и договориться о воскресном обеде. Нет, она плохо себя чувствует.
Но Марта все же вышла из дому. Она прошлась по Фингли-роуд, затем по Хампстед-хиз. В рощице на холме, где рос огромный дуб, она покормила белок. Потом на метро доехала до Сити и от Английского банка прошла пешком к реке. На уединенном причале, что позади церкви св. Магнуса Великомученика за Фишмангерс-холлом, она скормила чайкам остатки хлеба. Две баржи тихо отшвартовались от причала и медленно поплыли по течению на восток к Лондону и дальше к морю. И ей показалось, что вместе с ними уплывает ее жизнь. Но она усилием воли отогнала мелькнувшую было мысль о самоубийстве.
Она постояла, пока не стемнело, потом устало побрела назад по запущенной аллее вдоль набережной, затем поднялась по ступенькам к опорам Лондонского моста. В стороне от площадки, куда она вышла, были общественные уборные, а рядом у дороги — рыбный рынок. Резкий запах аммиака и тухлой рыбы ударил ей в нос с такой силой, что комок тошноты подступил к горлу. На какое-то мгновение ею снова овладело отчаяние, и ей захотелось, чтобы мост рухнул и раздавил ее.