Акилино Рибейро - Современная португальская новелла
Письмо Людвиги начиналось словами: «Моя дорогая и хорошая Паула!» После стольких лет, что мы не виделись, мне это показалось преувеличением. Между нами и раньше не было дружбы, а уж теперь… Она сообщала мне, с каким трудом разыскала мой адрес, обращалась даже в Красный Крест («представляешь, Паула, дорогая!») и была «несказанно счастлива, когда узнала, что ты жива и здорова под солнечным небом Португалии». Она очень сожалела, что я вдова. Конечно, писала она мне не просто так, а приглашала на встречу с бывшими одноклассницами, назначенную на начало октября в отеле «Калифорния». Новый отель, писала мне Людвига, построен на улице Фридриха Эберта, которая, когда я еще жила в Германии, возможно за грехи наши, была переименована в улицу Мартина Бормана, а еще позже, после войны (и слава богу!), стала называться именем Франклина Рузвельта. Нет, я не забыла, я просто не могла забыть, что «наша уважаемая гимназия Шиллера, которая, к несчастью (так ведь?), была разрушена во время войны, находилась именно на этой улице». А так как отель «Калифорния» был построен на ее месте, то встреча должна была состояться именно в нем.
Перед отъездом я положила в портфель фотографию Софи и моего сына. Снимок Софи был сделан мною в один из летних дней на Террейро-де-Пасо, на фоне арки улицы Августа. Софи в темной юбке и блузке с короткими рукавами, которая на фотографии вышла белой, хотя на самом деле была зеленая. Снимок получился темный, и все-таки на нем можно было разглядеть изможденную, высохшую, преждевременно состарившуюся Софи накануне смерти. По правде сказать, только большая фотография или портрет, сделанный маслом, смогли бы по-настоящему передать ужасающие страдания Софи, написанные на ее усталом, неузнаваемом лице. Но я решила, что, если эта маленькая фотография (единственное, что у меня осталось от Софи) не способна будет это сделать, я расскажу обо всем сама. У Мигела я взяла моментальный снимок, сделанный на пляже. На нем была запечатлена его красивая длинноногая фигура и интеллигентное лицо. Он, видя, что я кладу фотографию в портфель, смеясь сказал: «Надеешься привезти мне тещу?»
2Трудно передать, что испытала я, когда опять увидела густой осенний лес, одетый в золото и пурпур с кое-где проглядывавшим бархатом вечнозеленых елей. Идя по влажной земле, от которой исходил терпкий аромат прели, я почувствовала, что моя походка стала прежней, и я сама как бы раздвоилась, ощущая себя — духовно и физически — и взрослой женщиной, и девочкой тех, давно ушедших лет. Все, что окружало меня, сливалось со мной, было неотделимо от меня, как мое дыхание, как корни дерева, без которых оно ни жить, ни плодоносить не может.
Но время неумолимо, и никакая разъедающая душу иллюзия остановить его не в силах. Действительность очень скоро вернула меня в реальный мир. Восстановленный из руин город возрождался к новой жизни. Жизни красивой и стремительной, которой я не переставала восхищаться: роскошные магазины, башни жилых домов и административные здания из стекла и бетона, широкие улицы с декоративными скульптурами на зеленых газонах. И, восхищаясь, я испытывала странное чувство, очень похожее на то, какое испытываешь, находясь на современной строительной выставке, когда проходишь по изящно обставленной квартире образцового дома, в котором будут жить неизвестные тебе жильцы.
Старая, тихая и тенистая улица Фридриха Эберта — теперь Франклина Рузвельта (надолго ли?), — пробуждаемая во времена моего детства резкими звуками станка точильщика ножей, была окраиной города. Теперь она приблизилась к центру из-за бурно растущих новых районов. Старые каштаны уступили место широким проспектам. Поднявшиеся вверх дома радовали глаз разумной и строгой архитектурой. Нетрудно было вообразить себе современные комфортабельные помещения, скрывавшиеся за этими красивыми фасадами. Однако для меня эта улица навсегда останется такой, какой я ее знала в детстве: с индийскими каштанами, цветущими белыми и красными свечками, со старыми одноэтажными домами, в палисадниках которых весной цвели тюльпаны, летом — сирень, осенью — астры. Нет, не внутреннее чувство подсказало мне, где стояла раньше наша гимназия, а крупные буквы вывески на красивом высоком здании: «Отель Калифорния».
В холле, устланном ковром зеленовато-оливкового цвета, за двойными стеклами огромных витрин пышно цвели тропические растения. Фиолетовые кресла стояли вокруг низеньких столиков, на которых в вазах красовались тоже фиолетовые лилии. Может быть, здесь что-то и напомнило бы мне старый вестибюль гимназии Шиллера, отделанный белыми и желтыми изразцами. Но зачем, видя роскошь отеля «Калифорния», вспоминать скромный вестибюль? Я подхожу к дежурной — розовощекой блондинке с голубыми веками и длинными перламутровыми ногтями, которые очень похожи на лодочки, перевернутые вверх дном. Да! Какой скромной и незаметной была секретарь нашей гимназии фрау Аида. Пожалуй, так накраситься она могла только для маскарада. И если фрау Аиде даже в голову не приходило изображать из себя директрису, то эта блондинка явно чувствовала себя хозяйкой отеля.
Честно говоря, я побоялась, что она засмеется, когда я спрошу, где собираются бывшие ученицы гимназии Шиллера. Ничего бы сверхъестественного в том не было, ведь она принадлежала к послевоенному поколению — поколению «невиновных», как принято говорить и писать, которые не прощают поколению отцов моральный крах родины. Но эта достойная служащая своей конторы с достоинством выполняла свои обязанности. С ничего не значащей любезной улыбкой, которая могла бы послужить международным эталоном keep-smiling[9], она сказала:
— На первом этаже, фрау.
Как все продумала Людвига: именно на первом этаже мы учились последний год.
— Можете воспользоваться лифтом или подняться по лестнице. — И перламутровая лодочка блеснула, указывая нужное мне направление.
Я пошла к лестнице, потому что в лифте на первый этаж поднимаются старики, больные и дети.
Ковровая дорожка на первом этаже была того же зеленовато-оливкового цвета, что и в холле. Под тяжестью моих ног ступеньки не скрипели, не пахло гнилым деревом и свежим воском. Вообще ничем не пахло, и ничто не вызывало во мне тех воспоминаний и чувств, которые нахлынули на меня, когда я увидела крупные готические буквы на конверте.
Людвига стояла у входа в зал, отведенный для встречи. И хотя она совсем была не похожа на Людвигу детства (да и как это могло быть?), я тотчас же узнала ее по лошадиной голове и расхлябанной фигуре, совсем ссутулившейся, словно под тяжестью какой-то ноши. В первый момент я удивилась, что не вижу рядом с ней Ленхен — нашего гения математики. Но ведь и курточек, и голубых беретов, висевших вдоль стены коридора, не было тоже. «Кто это?» — прочла я в глазах Людвиги, но, как только мы подошли друг к другу, она довольно засмеялась и победно воскликнула:
— Паула, ты!
Она пожала мне руку и поцеловала крепко, как целуют у нас в Португалии, в обе щеки. Все это было так непохоже на нее: и ее манера держаться, и это обращение: «Моя дорогая и хорошая Паула!» Чем вызвана подобная метаморфоза, если прежде не только она, но даже Софи никогда не целовала меня. Взяв под руку, Людвига ввела меня в просторный, слишком натопленный зал. За круглым столом, который был накрыт для полдника, уже сидели пять моих однокашниц. Не дав им времени узнать меня, она представила:
— Единственная участница нашей встречи, прибывшая из-за границы.
Нет сомнений, этим она хотела выразить признательность, но невольно, сама того не желая, воздвигла между мною и остальными стену.
Кроме уже пришедших (включая Людвигу и меня), по ее предположению, должны были прийти еще двое. Тогда нас стало бы девять. Не так уж мало, если принять во внимание, что из нашего класса окончили гимназию пятнадцать человек и что за спиной у нас страшная война!
Я заметила, что каждая из присутствующих приложила немало усилий, чтобы хорошо выглядеть и показать себя и свой вкус. Все без исключения побывали в парикмахерской: ну кто ж не знает, как много значит прическа для женщины, молодость которой уже прошла! Людвига представила мне всех по очереди, не забывая называть девичьи фамилии и прозвища: Ольга Штамм — в девичестве Ольга Минден, или Павлова; Габриэла Вальдер — Керн; Леонора Винкельман — Принцесса; Элизабет Шульц — девичья фамилия Мертенс, или Монна Лиза.
Смущенная, я подсела к ним, и несмотря на то, что все они были нарядно одеты и на столе стоял букет чайных роз, я не чувствовала того радостного, праздничного настроения, которое было бы так кстати в этих обстоятельствах и которое раньше всегда в избытке испытывали мы по менее торжественным случаям, как, например, дни рождения или походы в театр, где, сидя на галерке перед началом спектакля, когда занавес еще не поднялся, мы считали себя счастливыми. Меня спросили: «Как ты? Хорошо ли доехала? Нравится ли тебе город?..» Они просто, как и прежде, обращались ко мне на «ты», и это сразу помогло мне избавиться от скованности, которую, сама того не желая, навязала мне Людвига, едва я переступила порог.