Васко Пратолини - Итальянская новелла ХХ века
Один из пленных, тот, что полз впереди Микеле, вдруг резко повернулся и попытался бежать. Микеле подумал, что тот хотел нанести ему удар по голове, и палец его сам собой нажал на курок. Пленный схватился за живот, откинулся, рухнул навзничь, широко раскинув руки, и в остекленелых глазах его отразился свет наступившего утра.
Микеле подполз к убитому, с минуту пристально глядел на него, и ему вдруг показалось, что он его знает; лицом он был похож на многих давнишних его приятелей, из тех, что уехали в Америку.
Микеле перекрестил его, закрыл ему глаза и под свист пуль добрался до своих.
В то же утро неожиданно объявился Пеппе Скала вместе с одним миланцем и сказал:
— Знакомься, Стефано Баронио, из Милана. Мы были на одном участке, а теперь нас прислали сюда.
Пеппе Скала был весело возбужден и все говорил почему-то по-северному; видать, он был в большой дружбе с этим Баронио.
У Микеле не было охоты разговаривать; а вечером, когда стемнело, они втроем пробрались в стоявший на отшибе дом, развели там огонь в печи и наварили себе похлебки.
Маленький цирюльник долго сидел понуря голову и, не выдержав, наконец, рассказал о том, что с ним случилось в то утро:
— Он на моей совести …я мог сказать: «Стой, стрелять буду…» А я ничего не сказал… убил без единого слова… он на моей совести…
— Все убитые в этой войне на нашей совести; они нам ничего не сделали… их обманули… они бы рады мирно трудиться у себя дома; вон, со всего света пришли им на помощь…
Микеле сказал:
— Семья у меня; от долгов спасу не было…
Пеппе глядел на него полными отчаяния глазами; и говорил хриплым голосом:
— Пойми, Микеле, за эти проклятые тридцать лир мы убиваем чьих-то сыновей, у каждого мать… Ты вот говоришь — совесть, ты бога боишься, ада… Я вот ада не боюсь, а покоя в моей душе — будто и не было. Я решил уйти вместе с ним.
— Молчи, — почти крикнул Баронио, — Я же просил тебя, чтоб ты никому не говорил.
— Ему можно: он человек верный и тоже пойдет.
— А куда вы идете? — спросил Микеле.
— На ту сторону.
Микеле помолчал с минуту; потом сказал:
— Вот вы уходите и, может статься, убьете меня; а я ведь вам тоже ничего не сделал.
— Потому и должен уйти, — сказал Пеппе Скала, — все честные люди, как ты, должны уйти отсюда.
Он остановился на миг; он был бледен и говорил с какой-то мрачной решимостью, но так медленно, с таким трудом, будто отрывал от себя каждое слово вместе с кожей.
И вдруг, охваченный неожиданной яростью, стукнул два раза кулаком по столу:
— Но теперь я все понял! Всё!
— Я тоже, — печально вторил Микеле.
Дул сильный, порывистый ветер и проникал в дом; пахло землей и мертвыми телами. У этого ветра был такой же запах, как у земли Молизы в ноябре, когда в осенней грязи тлеют опавшие листья.
Микеле думал: повсюду на свете у земли один запах, разносимый одним ветром…
Баронио курил с серьезным, сосредоточенным видом; все трое молчали, прислушиваясь к ветру и грохоту далекой пушки.
— Завтра снова в окопы, — вздохнул Микеле.
— Это не для нас, — бросил Баронио, — мы со Скала уходим этой ночью; пойдем с нами!
— Жена ведь у меня, дети, хотелось бы домой вернуться… Вот, послушай, — сказал он, обратившись к Пеппе, — что мне Розальба-то пишет, не сама, понятно, а Анджело просит, он мастер писать. Пишет: долгов почти не осталось… Через три месяца мне отпуск положен. Домой поеду… Вот они, ее письма, всегда их при себе ношу.
И, помолчав, добавил:
— А я, Пеппе, не убью тебя; я теперь только в воздух палю.
С того вечера он их больше не видел. Товарищи говорили, что Скала не иначе, как погиб; но Микеле знал, что это не так, и, когда со страхом думал о смерти, больше всего боялся, что убьет его как раз Пеппе Скала.
А однажды ранним воскресным утром сыграли им сбор и объявили, что будут расстреливать двух предателей.
Появились Пеппе Скала и Баронио под конвоем. Микеле видел, как тяжело, весь сгорбившись, шел Пеппе, будто успел за долгие годы батрацкого житья сломать себе спину, таская корзины с камнем и навозом.
Кто-то, стоявший рядом с Микеле, спросил его:
— Ты их знаешь?
— Один — земляк мой.
— Ну и народец у вас… Их словили с планом наших позиций в кармане.
Микеле не ответил; ему нельзя было говорить; он знал: стоит ему открыть рот — и он позовет Пеппе, крикнет ему.
Пеппе ни на кого не глядел; он стоял, опустив глаза в землю, будто старик, который ищет место для своей могилы.
Им завязали глаза, повернули лицом к стене; прогремел залп, они упали и легли рядом, бок о бок, потому что были связаны за руки…
«Нужно будет рассказать его матери», — думал Микеле. Обо всем нужно было рассказать; он должен рассказывать о себе и о Пеппе Скала, рассказывать всегда, покуда жив. Когда такое случается с человеком, каждый рассветный час до скончания дней твоих будут будить тебя ото сна, чтобы снова и снова убивать Пеппе Скала и отнимать руку у Микеле Антоначчи…
Микеле не знал всего, что произошло несколько дней спустя у Гвадалахары; туда стянули целую тучу танков, которые должны были перемолоть кости всем врагам.
Но солдаты противника, как черти, прыгали на головные машины с гранатами и бутылками бензина в руках; и первые танки остановились; потом вокруг Микеле стали плотным кольцом рваться гранаты; он успел услышать чей-то крик: «Итальянцы, братья!» — и упал…
Очнувшись, он увидел, что лежит в деревенском доме; у него было такое чувство, будто он воскрес из мертвых; его колотил озноб, весь он был перебинтован, а руку его рвала целая свора бешеных собак…
На повороте показывается река, вздувшаяся после первых дождей. Уже начинают встречаться первые знакомые, он радостно кивает им, что-то говорит, старается сказать что-то значительное, важное, но почему-то не может.
Ему кажется, что все, хоть и молчат, думают: вот, и без того-то был не больно виден, а уж теперь, потеряв малость костей и мяса, и вовсе стал ничем.
Он идет быстро, не останавливаясь, так неистово торопится, как будто в конце пути его ждут мир и покой души.
Первым ему попадается навстречу Анджело; сапожник хлопает его по плечу, как будто и его хочет объявить своей собственностью. И говорит, говорит, рассказывает ему про Розальбу, про детишек, в особенности про того, что родился в отсутствие Микелино; еще бы, он ему друг, он столько для него сделал.
— Как же, как же, он все для него сделал, — хитро подмигивая, говорит идущий рядом крестьянин.
— Ну и потерял руку! Ну и что? — продолжает Анджело. — Думают, потерял человек руку — и всему конец, беда! А беда эта, глядишь, и удачей обернуться может. Тебя кто, правительство послало на войну? Правительство! Вот оно и прокормит тебя. Ешь, пей и в ус не дуй! Хочешь — работай, хочешь — нет.
Микеле не отвечал; он только смотрел на него в упор немигающим взглядом, а сапожник, не понимая, что с ним такое случилось, продолжал суетиться вокруг него и тараторил, обращаясь ко всем:
— Да, да, ему пенсию дадут!
Анджело проводил его до самого дома; Розальба подходит к мужу и веселым голосом говорит ему:
— Все обойдется, Микеле, — и сделала вид, будто утирает слезы.
На большее она не осмелилась. Микеле по-прежнему молчал. Медленно, с грустной задумчивостью погладил по головке дочку и, лишь едва взглянув на спящего в люльке — того, второго, машинально двинулся к лестнице наверх.
— Хочешь пойти посмотреть свою цирюльню, а, Микеле? — сказал ему вслед Анджело. И снисходительно посоветовал: — Мог бы взять помощника — если надумаешь работать; он бы намыливал… я знал одного мастера без руки.
Микеле остановился; лицо его горело, он тяжело, судорожно дышал и торопливо искал в кармане нож.
Анджело растерянно поглядел на него.
— Э, брось, брось, Микеле…
— Это все ты, ты! Что — нет?! — крикнул маленький цирюльник, — Пошел отсюда, гнида! — И захватил зубами лезвие ножа, пытаясь его открыть.
Анджело повернулся и выбежал: Микеле не стал его преследовать — этим дело не поправишь, подумал он. Так и остался стоять, еле удерживая в ослабевшей руке открытый нож. Он вдруг почувствовал себя бесконечно усталым. Девочка испуганно плакала, уткнувшись головкой в материнские колени, а Розальба глядела на мужа каким-то странным взглядом, помутневшим и кротким — как у загнанной овцы.
Микеле положил нож на стол и вышел на крыльцо; опустился на полуразвалившуюся скамейку и сидел, не двигаясь. Лишь изредка он сгонял садившихся ему на лицо мух и думал о стариках, которые терпят на себе столько мух, потому что уже не имеют сил прогонять их…
Мартина на дереве
Мартина — женщина уже немолодая, но все еще неугомонная, и угомонится она не раньше, чем совсем поседеет.