Карой Сакони - Дивное лето (сборник рассказов)
Еле растопила, воду для чая поставила, а сама так устала, что и присесть-то сил нет, привалилась к стенке и жду, когда вода закипит. Этот-то где? Где брат мой? Неужто позволит мне так вот маяться? Ну почему он такой? А, всегда у него норов дурной был. Всегда он был упрямый. Только бы гулять, вечно одни гулянки на уме! Гулянки да песни. Голос-то у него хороший был, что правда, то правда, заслушаешься. И до женщин охоч был, все шутки шутил да смеялся, любили они его, да и он тоже — любая дрянь, бывало, поманит, а он и рад. Ну а я не позволяла. Я добра ему желала. Хотела барина из него сделать, в городе его пристроить. Господин советник помог бы. Да все его башка упрямая, все она! Ему только бы ссориться со всеми, только ругаться! Всех унизить готов! Непочтительный он был, вот что! Никого не уважал, только издевался над всеми да гордился, будто умней его на свете нет. А чего добился? Ничего. Дома остался, в деревне. Тогда мы еще получше с ним ладили-то, письма друг другу писали все же, а уж когда овдовели оба, он сюда переехал, к нам, в сестрин дом, на окраину города. Давно это было. Быстро мы с ним овдовели, да. Я уж тридцать лет как вдова, и он, брат мой, лет десять тому один остался. Да и сестра наша тоже недолго с мужем пожила, в войну ее муж умер, зять мой дорогой, тогда и похоронили мы его, на санках свезли на кладбище, сами и везли гроб; город тогда еще обстреливали, врача не было, словом, так он и помер; снегу было, помню, много и земля промерзла, а потом домой с пустыми санками возвращались; света не было, есть тоже почти нечего было; холод страшный. Рано мы остались одни. А жить надо: жив человек, выжил — значит, нужно жить. Братнина жена бедро сломала, стали ей операцию делать, а во время операции у нее что-то с почкой сделалось, мучилась она, бедная, долго мучилась, да и померла. Ну и съехались мы в сестрин дом, все тут у нас есть. Все есть. Что в доме было, все цело. Мебель, посуда еще от родителей, все, что нам от них досталось, все цело. И фотографии вот, это мы тут в рамочках, вся семья, сколько нас было, молодые совсем, стоим друг подле дружки, тогда еще все живы были. Все мы тут, под одной крышей.
Вот и вскипел наконец чай. Да мне уж его и не хочется, глотнуть не могу, не хочется. Надо бы лечь в постель сейчас, уморилась. Ох как уморилась. Сил нет даже дверную ручку нажать. Бьюсь с ней, чай расплескался, горячая вода на ноги пролилась, господи, совсем обессилела, совсем убогая стала, а ведь как много могла работать. А теперь вот и дверь не могу открыть. Сколько же я работы переделывала за день! И стирка, и глажка, и готовка, и уборка, а со скотиной сколько забот, а в саду; какие же у меня руки были хорошие. Какие я пироги пекла, какие супы варила, сколько компотов, бывало, на зиму наготовлю, боженька ты мой, чего я только не переделала! А теперь вот сил совсем нет. Кожа да кости стала, совсем развалина. Уж и до церкви добрести не могу. Только в постели молюсь, да и то молитву небось как следует уж не помню.
— Ну вот, — говорит он вдруг у меня за спиной, — ну чего ты тут возишься? Чего маешься, сказать не могла, что ли? — Сказать, а кому сказать-то, говорю. — За доктором схожу, говорит. — Это он из сада пришел. Забирает у меня из рук кружку и сажает меня на стул, а сам кастрюлю держит, крышкой накрытую, и ставит ее на буфет. — Не ставь на буфет, говорю, краска облезет. — Пошла ты со своей краской, говорит, но уже потише, и его, говорит, когда-нибудь порублю, буфет этот дрянной, ты о себе лучше думай, а не о буфете. Вот, я тут, это, супу принес, соседка дала, куриный; съешь, а потом я за доктором схожу. — Ой, говорю, и не показывай мне суп этот, все равно есть не могу. — Ты у меня его съешь, черт побери, и доктора я позову, нельзя так. — Ну не ругайся, не груби, не нужен мне доктор, я же говорю, не станет он меня лечить. — Коли не больная, так не станет, а больная, так лекарство даст, — кричит он на меня, а сам с супом своим пристает; снимает с кастрюли крышку, ложку ищет в ящике, и ворчит, ворчит, мол, есть в этом доме хоть одна порядочная ложка, черт побери! — Есть там хорошие ложки, да только не надо ничего, не буду я суп есть, — Как еще будешь, говорит, и пихает в меня суп, я и отвернуться-то никак не могу. — Ой, не надо, не надо, не мучь ты меня! — Ты у меня будешь есть, черт возьми! — Брат, говорю, братец, ради всего святого, не ругайся, — Дьявол ругается, а не я, ешь! — Пришлось проглотить, что он в рот мне влил. Я и вкуса никакого не почувствовала, а как проглотила, так уж и не жалела, что кормит меня силком, пусть его, пока терпеть могу. — Открывай рот, говорит, не изображай мне тут мученицу, это я и сам умею! Ишь, раскисли! Вот съешь суп, и пойду за доктором. — Я мотаю головой, не хочу, мол, тогда он своей ручищей, как клещами, слушает мне макушку, и приходится мне опять глотать; цежу я суп, а у самой слезы выступают на глазах от натуги. — Вот видишь, говорит, видишь. Видишь, какая ты. Видишь, видишь, — Посмотрела я на него, а он плачет. Плачет, и у меня слезы в глазах стоят, смотрим мы так друг на друга, у него в руках ложка дрожит, ну а я ему тогда я говорю, мол, оставь ты меня в покое, зачем мне жить? Зачем нам мучить друг друга, зачем? Оставь ты меня в покое, — Не болтай, говорит. Не болтай. Тебе нужно есть. — Тихо так сказал и заплакал, совсем как в детстве, когда накажут его, или заставят чего делать, или с дерева упадет, в точности так заплакал: рот скривился, слезы ручьем, всхлипывает, губу закусывает, а только сдержаться не может, плачет в голос, плечи трясутся, рука его у меня на макушке слабнет и сползает на затылок, он притягивает меня к себе, грудь у него дрожит, и слышу я, как в груди у него плач булькает; плачет он, завывая, захлебываясь, в одной руке так и держит кастрюлю, другой меня к себе прижимает, лбом в свои тощие ребра уткнул.
А я и рада бы заплакать, горло перехватило, слезы в глазах, да не могу, сил нету.
1975
Все торопятся по домам
Мы как раз собирались закрывать кафе, с самого полудня посетителей почти не было; я без дела торчал у выхода, смотрел через занавеску на улицу, на автобусную остановку; сквозь белую прозрачную ткань казалось, что на улице и повсюду кругом идет снег, хотя уже несколько дней стояла слякотная серая погода. От реки поднимался туман. Никто из пассажиров, вылезавших из автобуса, не забегал к нам, как обычно, выпить кофе или пива; с покупками в магазинной обертке они сразу пересекали дорогу и шли по домам. Некоторые еще только сейчас тащили елки. Чахлые, какие остаются напоследок. У меня уже две недели была елка, я купил ее на рынке и вывесил на холод за окно у себя на пятом этаже, а втащил в комнату только сегодня утром, чтобы жена нарядила ее. Обо всем надо заботиться заблаговременно. Я-то уж ученый, не вчера родился, жизнь научила вовремя доставать все, что необходимо. Не люблю я спешки и неопределенности, даже в пустяках. Я и цветные лампочки выложил заранее из прошлогодней коробки. К вечеру придут наши дети с внуками. Купил я кубики, книжку с картинками, куклу, детскую железную дорогу, все, что надо. По душе мне рождественское настроение, люблю праздничный ужин, нравится запах ели в комнате и как горят свечи. Есть у нас и ясельки с гипсовым младенцем Иисусом, а вокруг него гипсовые Мария и Иосиф, волхвы, пастухи, все из гипса, раскрашенные, и еще гипсовый осел, гипсовая корова — словом, весь Вифлеем; сзади, за красным целлофаном, зажигается лампочка от карманного фонарка, очень красиво. Бывало, всякий раз расчувствуюсь, детство вспомню. Потом мы ставим «Тихую ночь», сын как-то принес пластинку, и мы ее всегда проигрываем, а тут тебе и бенгальские огни — право, нельзя не расчувствоваться, сидишь, а тебя слезы душат, и такую любовь ко всему испытываешь в эти минуты! Вот обо всем этом я и думал, а еще о том, что скоро и дню конец; девушка-буфетчица в пять часов выключила кофеварку, директор подсчитывал кассу, в заднем, «мадьярском», зале мы выключили свет, словом, совсем уже собирались закрывать, как вдруг вошел тот человек.
Ну, думаю, выпьет чего-нибудь на скорую руку и подастся домой, как все.
Бог знает, сколько лет ему было: ни стар, ни молод; по виду не скажешь, что живет в достатке, да и волосы болтаются по плечам, сам худой, хилый; борода и усы слиплись от туманной влаги. Остановившись в дверях, он взглянул сперва на меня, потом на девушку за стойкой, кивнул и плотней запахнул пальто; замешкался он у входа, словно выжидая, что его примут здесь с распростертыми объятиями.
Я подошел к стойке — может, спросит чего-нибудь, так чтоб уж сразу и кончить дело, но он стоял молча.
— Кофе я уже не могу приготовить, — заявила девушка.
— Кофе у нас нет, — сообщил я субъекту. — Мы уже закрываемся. Чем могу служить?
— Присесть можно? — спросил он тихо.
Вот присесть-то как раз и можно было, кафе пока открыто.
— Садитесь, — сказал я с неохотой. Думал, заметит. Но нет, он радостно пристроился к столику возле батареи, будто я пригласил его самым разлюбезным тоном.