Карой Сакони - Дивное лето (сборник рассказов)
Помолчав, Шандор продолжал:
— Двадцать километров ехать, согнувшись над рамой… — Шандри слушал, боясь дышать. — Да еще удерживать в равновесии велосипед с мешком…
— Ну для чего все это? Может, лучше пойдем? — враждебно сказала Клара.
— Сейчас пойдем. Сию минуту. Шандри должен это понять. Ты понял, мой мальчик?
— Да.
— Ну и прекрасно. Но эта история с мукой еще пустяки.
— Оставь же его наконец! — сказала Клара.
— Сейчас. Шандри, ты умный мальчик, ты меня понимаешь. Те поездки на велосипеде были просто забавой по сравнению с дальнейшим. Хотя, если подумать, ты и с этим бы не справился.
— Откуда ты знаешь, что он не справился бы?
— Знаю. Мы его слишком избаловали.
— Теперь не та жизнь, что раньше.
— Совершенно верно, Клара, жизнь, к счастью, не та. Теперь. Теперь у нас другие времена. — Он повернулся к сыну. — Но твоему отцу, мой мальчик, пришлось кое-что пережить. В сорок четвертом я был всего на год старше тебя, а нас, как левентевцев, гоняли копать траншеи и противотанковые рвы…
— На Алфельде? — спросил Шандри.
— Нет, не на Алфельде, уже в Задунайщпне. Мы там тогда жили, рядом с австрийской границей. Зимой копаем рвы, ледяной ветер режет глаза, поверху расхаживают немцы и Орут: schnell, schnell, arbeiten!
— Это значит, работайте быстрей, милый. Представь, он и немецкого не знает!
Шандор сдерживался изо всех сил; указательным пальцем он барабанил по мундштуку:
— Верно, это значит — работайте быстрей… И мы работали, потому что нам приказали, а после, когда, усталые, возвращались домой, стояли в очереди за хлебом, в очереди за солью, за табаком…
— Ты курил?
— Нет, не курил. Я не шучу, Шандри, я с тобой серьезно разговаривало!
— Он тоже не шутит, — сказала Клара.
— Я не шучу, папа.
— Я разговариваю с тобой серьезно! — повысил он голос. — А если я говорю серьезно, то и слушай меня серьезно!
— Я серьезно тебя слушаю, папа.
— Он просто спросил, — добавила Клара.
— Я говорю серьезно, я хочу, чтобы ты знал, что жизнь не всегда была такой, как сейчас. Я хочу, чтобы, когда ты начинаешь ковыряться за завтраком — плавленого сыра тебе, видите ли, не хочется и джема тоже не хочется, — чтобы ты вспомнил о том времени, когда людям вообще нечего было есть. И взрослым, и детям! Я хочу, чтобы ты знал, что на наших глазах умерли сотни людей, сотни были расстреляны и свалены в заранее вырытые ямы, что нам уже в детстве приходилось собирать и закапывать трупы… — Он чувствовал, что распаляется все сильнее, но остановиться не мог. — И нам даже в голову не приходило, что можно поехать отдыхать за границу… к морю! Что можно поехать на машине с родителями… да у нас и не было никакой машины… у нас ничего не было! И вообще мы делали не то, что нам хотелось, а то, что нам приказывали… у нас вообще не было детства, понял? Не было! Ничего не было! И джинсов не было, и этого хныканья, и водолазных костюмов, и… и выбора! Ничего! Так-то вот!
Он вскочил, отошел к окну. В ушах звенело от поднявшегося давления, он ничего не видел. Сигарета потухла, он выкинул ее в окно. По тропинке, поскрипывая, медленно катила тележка, запряженная ослом, — этот звук был первое, что он услышал. Потом увидел сидевшего в тележке мужчину в шляпе, покачивающуюся спину осла, составленные одна в другую пустые корзины. Он помассировал ладонями шею, потом грудную клетку, с опаской глубоко вздохнул. Пейзаж, раскинувшийся перед ним от вершины холма, прояснился. В комнате за его спиной царила тишина. Он хотел повернуться, но еще постоял некоторое время не шевелясь, обессиленный. Смотрел на лавровые кусты по краям тропинки, на обвившее загородку держидерево. По морю, в направлении Риеки, плыл пароход; было слышно фырканье лодочных моторов на берегу, с шоссе доносился шум автомобилей. Все вокруг было густо-зеленым, а за зеленью синева: темно-васильковая и бледно-голубая, и по этой синеве бесшумно удалялся белый пароход.
Ну, а теперь пошли купаться, хотел он сказать с полным сознанием своей правоты. И удивился, что все-таки робеет. Молча он повернулся от окна — тех двоих в комнате не было. Он поразился: то, что мать с сыном заключили против него союз, возмутило его. В первую минуту Шандор решил, что не пойдет за ними на пляж, на привычное место у скалы, но потом подумал: надо пойти. Если дать им почувствовать свою обиду, только себя выставишь посмешищем. Он взял сигареты, журнал и, не торопясь, хотя и был взвинчен, отправился вниз.
Клара, сдвинув на затылок панаму, лежала вниз животом на гладкой скале. Он сел рядом; скосив глаза, увидел: жена приподняла голову, когда он подошел, но сразу опять закрыла глаза и продолжала безмятежно загорать. Она уже купалась: трусы были мокрые. Шандор открыл принесенный с собой журнал, начал читать статью под названием «Экология и революция». Но время от времени озирался вокруг, пытаясь понять, куда девался Шандри. Однако у Клары спрашивать не хотел. Едва углубившись в статью, он опять поднял глаза, поискал сына среди купающихся и на прибрежных валунах.
— Он поехал на моторке кататься.
— Что?
— До пристани и обратно, — сказала жена тем тоном, которым способна была еще долго разговаривать после ссоры. Она села, стала втирать масло для загара.
— И ты отпустила?
— Отпустила.
Шандор повернулся к морю, попытался разглядеть что-нибудь, но солнце слепило глаза.
— А что, лодка в порядке была? Я имею в виду…
— В порядке.
Он посмотрел на жену, попробовал улыбнуться:
— Намазать тебе спину?
— Не надо. Лучше пойди искупайся. Тебе полезно.
— Я сначала почитаю… — Он следил за движениями жены. Ждал, не скажет ли чего-нибудь еще, но она опять растянулась на солнышке и прикрыла глаза. — Хочешь послушать? — Клара не отвечала. — Хочешь послушать… что я читаю? — Он был отходчив, не выносил, когда она молчала, хотя прекрасно понимал, что лучше бы и ему сейчас помолчать. — Очень интересная статья… О том, на сколько процентов к двухтысячному году увеличится население и, если мы не будем бережно… как бы это сказать… расходовать природные ресурсы, что ли, в том смысле, если мы и дальше будем жить так же расточительно…
— Например, выбрасывать плавленый сыр!
— Речь идет о мировой экономике, — после небольшой паузы сказал Шандор. — Я думал, тебя это интересует.
— Меня лето интересует. То есть интересовало бы.
— Ради бога.
— Если б ты не мешал.
— Ради бога. Пожалуйста. — Потом измученно: — Как ты не понимаешь, Клара, это же серьезные вещи…
— О; конечно. И все это тоже, кажется, становится очень серьезным.
— О чем ты?
— Это тоже становится очень…
— Что «это», что? И будь любезна, Клара, смотри на меня!
— Изволь! — Клара подняла голову. Они смотрели друг на друга в упор. Клара сказала: — Лето. Это дивное лето.
1974
Брат и сестра
Ну, я и говорю ему, послушай, мол, старые уж мы, чего нам ссориться. Ты ведь брат мне, а я тебе сестра родная. Тебе, вон, семьдесят уже, да и мне девятый десяток пошел, ну почему ты не можешь жить со мной ладно? Одни мы остались, одни-одинешеньки, в этом старом доме, все тут уж ветхое совсем, стены трескаются, штукатурка, вон, осыпается, черепица на крыше побилась, труба водосточная болтается; а где силы взять починить, да и долго ли нам еще осталось, а бед всяких у нас и так хватает — и хворобы, и старость, сам знаешь, ну почему мы не можем любить друг друга? — А он говорит мне: мол, сроду мы по любили друг друга, ты всегда меня ненавидела, и я тебя терпеть не мог, может, так-то оно верней? Может, об этом поговорим? — Чего, говорю, об этом разговаривать, коли неправда это? — А он мне, мол, неправда, как же, неправда, ишь как легко говоришь — неправда; всегда ты во все встревала, все портила, тебе ведь только бы командовать, всех от меня отвадила. — Это я-то? Я отвадила? Кого ж это я отвадила, кроме тех, кто тебя недостоин был да семьи нашей? Кого? Ну скажи, кого?! Я ведь и невесту тебе приискала, да ты только отмахнулся, куда там, ты ведь всех умней, лучше всех все знаешь. А я вот на тебя не обиделась, все молилась за тебя, чтобы образумился, не привел в нашу семью кого не надо. Ты бы лучше вспомнил, как охаивал всех, да, да, всех, всех охаивал, кто ко мне сватался, кто замуж хотел меня взять, всех прогнал, а только я все равно не отступалась, любила тебя, ты ведь брат мне, нас одна мать родила, один отец, я ж от плохого хотела тебя уберечь, хотела, чтоб тебе легче жилось, как же это, говорю, я тебя не любила. — А он мне, мол, ну да, как же, еще чего скажешь! — Нет, любили, любили мы друг друга, говорю, так и запомни, думать не смей по-другому. Я всю жизнь за тебя молилась. — Да уж, говорит, молилась! Ты только и делала всю жизнь, что молилась да юлила перед попами и святошами, вот и вся твоя хваленая набожность, вся тут! Всю жизнь ты со всеми ссорилась, всех обижала, и жену мою, бедняжку, со свету сжила. Всяк был не по тебе. От всех ты нос воротила, всех бы с потрохами съела, зато по утрам причащалась, как же, причащалась, и как это у тебя выходило — всем кости перемоешь языком-то своим, а потом за него же — святую облатку, как это у тебя получалось? Все это одно притворство было, и набожность твоя — чисто фарисейство! — Говорит он этак, злобно так говорит, а я только смотрю: каким же он злым быть может, господи. — Безбожник ты, говорю, легче тебе, что ль, на сердце, коли богохульствуешь? — А я и не богохульствую, говорит, я про тебя говорю, о тебе ведь речь-то, а не о боге, хотя чего ж, можно и о нем поговорить. — Вот, вот, говорю, вот до чего ты докатился. — Да, говорит, и докатился, потому как вы, вы с богом со своим, жизнь мне искалечили: ни детей нет у меня, никого нет. — Чего бога в этом винить, я, грешница, и то не виновата, что ты не женился по-людски, — Не по-людски, говорит, верно, так ведь ты всю жизнь мне поперек дороги стояла, а когда взял наконец за себя бедняжку, жену мою, поздно уж было, ушло мое время. Из-за тебя все! Какой же я дурак был, все уступал тебе! — Потому что и сам понимал, что слушаться меня должен, я ведь старшая была, ты у меня на руках вырос, кому же, как не мне, о достоинстве семьи пашей заботиться было. — А он в крик, мол, кто тебя просил, какое к черту достоинство, ничего с твоим достоинством не случилось бы, да ты все на господ оглядывалась, что они скажут, и вовсе не о семье ты пеклась, а пыжилась только да в барыни лезла, вот и все. — Не терзай ты меня, не начинай все сызнова, говорю, больная я, не видишь разве, лежу вот, а ты с чем прицепился. Чаю бы, да мочи нет подняться, так все и ломит, так и ломит, живот будто ножом режут, спина, все тело поет, и голова болит, и сердце; лежать и то мука, не то что на кухню выйти, а ты и тут все ругаешься, остановиться не можешь, — Когда, ну когда, говорит, у тебя чего-нибудь да не болело? Тебе и раньше, бывало, слова не скажи, сразу же — ох, сердце. Сердце, сердце. Отродясь от тебя другого не слыхивал, кроме как «ох, сердце» да «ах, сердце»! — Больная ведь я, говорю, посмотри, совсем больная. — А он знай все свое твердит, мол, я потому и не перечил тебе никогда, из-за сердца твоего, а ни черта бы ему не сделалось, твоему сердцу! У меня вся жизнь прахом пошла из-за твоей придури, — Ну не мучь ты меня, говорю, не мучь; господи, вразуми его, — Вразумит, кивает он сердито, лучше б он тебя вразумил, чтоб не плакалась на живот, коли тухлятину ешь, все скупость твоя, все она! Дождешься, вгонит она тебя в гроб! Ставить снедь в кладовку, на чердачную лестницу, в этакую-то теплынь, не мудрено, что портится, а ты все ешь. Да какая утроба такое выдержит?! — И не ем я, говорю, плохой пищи и никогда не ела, уж этого ты на меня не наговаривай, все знают, какая я чистоплотная, а стряпню мою всегда все хвалили, никогда я не ела плохого, оставь ты меня в покое, чаю бы лучше вскипятил. — Ну да, теперь еще нянькайся тут с тобой, говорит, а спросил у меня кто хоть разок, что у меня болит, ведь иной раз так дерет там, где операции делали, так тянет, да кому это интересно? Вот и мне не интересно, что у тебя болит! — И бранится, и бранится, нет чтоб помочь, — Вот придет доктор, он и определит, какая ты больная, а я расскажу ему, что ты тухлятину ешь! — Не нужен мне доктор, говорю. Он отмахнется от меня, как ты. Забота мне нужна, а не доктор. Докторам дела нет до старух. Оно и правильно, мне уж рядом с матерью пора быть, там мне могилка приготовлена, там мне и место! — Только не скули, говорит, не скули. — Как целый день шататься где-то, это ничего, а как помочь, так уж ему трудно. — А он в ответ, мол, я тебе не нянька. Такой уж у него гадкий норов. — Я же сестра тебе, говорю, и я за тобой ходить стану, когда нужно будет.