Андре Дотель - Современная французская новелла
— Какое там юг! Мы ниже Лиона не спускаемся, И потом, если абрикосовые деревья и попадаются по дороге, любоваться на них нам некогда.
Пьер встает и полощет над мойкой свою чашку — из чистого уважения к матери, потому как в крестьянских семьях мыть посуду мужчине не пристало.
— Когда увидимся?
— Послезавтра вечером. Я только смотаю в Лион и обратно, с ночевкой в машине на пару с дружищем Гастоном, как обычно.
— Как обычно, — бормочет она себе под нос. — А я вот все никак не привыкну. Ну, раз тебе это вроде бы по душе…
Он пожимает плечами.
— Надо так надо!
Внушительная тень грузовика с прицепом вырисовывается на фоне неба, высветленного зарей. Пьер обходит его не спеша. Каждый раз одно и то же. Утренние встречи с этой гигантской игрушкой согревают ему душу. Он никогда не признался бы в этом матери, но, если говорить начистоту, он предпочел бы стелить себе и ночевать прямо тут. Ведь запирай не запирай машину, а от неприятностей не убережешься — могут и помять, и что-нибудь отвинтить или стащить из фургона. Не исключено также, что и угонят машину вместе с грузом — такое тоже случалось, как бы это ни казалось невероятным.
Тем не менее и на этот раз вроде бы все в полном порядке, нужно лишь поскорее разделаться с мойкой. Прислонив лесенку к решетке радиатора, Пьер стал мыть большое выпуклое ветровое стекло. Ветровое стекло — совесть автомобиля. Все остальное, на худой конец, может остаться в пыли, но ветровое стекло должно быть безукоризненно чистым.
Потом он почти благоговейно опустился на колени перед фарами. Он дышал на стекла, заботливо и нежно протирая их белой тряпочкой, — ну точь-в-точь мамаша, утирающая нос своему чаду. Затем он поставил лесенку на место, прикрепив ее к борту, забрался в кабину и, плюхнувшись на сиденье, включил зажигание.
В Булонь-Бийанкуре, на углу набережной Пуан-дю-Жур и улицы Сены, высится старый дом с контрфорсами, очень ветхий — и это совсем не вяжется с расположенным в нижнем этаже бистро, которое сверкает неоном, никелем и разноцветными огоньками игральных автоматов.
Гастон живет один в комнатушке на шестом этаже. Он уже стоит наготове внизу перед бистро, так что машина подбирает его, можно сказать, на ходу.
— Ну как она жизнь, папочка?
— Все путем.
Это расписано у них, как по нотам. Гастон соблюдает обычную трехминутную паузу, затем принимается разбирать дорожную сумку, которую он водрузил на сиденье между собой и Пьером. Он раскладывает вокруг себя термос, сумку-холодильник, котелки, пакеты и свертки с той быстротой, какая выдает давно выработанную привычку. Гастон — маленький, юркий, уже весьма немолодой человек с внимательным и спокойным лицом. Чувствуется, что он руководствуется пессимистической мудростью слабого, с детства привыкшего отражать удары жизни, от которой, как он убедился на многолетнем опыте, милостей ждать не приходится. Разобрав дорожную сумку, он тут же переходит к процедуре переодевания: меняет туфли на войлочные тапочки, пиджак — на толстый свитер, а берет — на шерстяной шлем и даже пытается снять брюки и натянуть другие — сложная процедура, поскольку в кабине тесно, а пол под ногами трясется.
Пьеру нет нужды смотреть на него, чтобы видеть, какие манипуляции он проделывает. Впившись глазами в лабиринт запруженных улиц, которые ведут к окружной дороге, он ничего не упускает из привычной возни, происходящей справа от него.
— Выходит дело, едва успев натянуть одежду, чтобы выйти на улицу, ты, как только забрался в машину, тут же начинаешь переодеваться, — комментирует он.
Гастон не удостаивает его ответом.
— Послушай, а почему бы тебе не выходить из дому в ночной рубахе? Ты б тогда одним выстрелом двух зайцев убил, верно?
Гастон уселся на спинку своего сиденья. Воспользовавшись моментом, когда грузовик на зеленый свет ринулся вперед, он мягко перекатывается на диванчик, оборудованный позади водительских мест. И его голос звучит уже оттуда:
— Когда у тебя появятся ко мне умные вопросы — разбудишь.
Пять минут спустя грузовик выезжает на окружную дорогу, уже довольно оживленную, несмотря на ранний час. Для Пьера это было лишь очередной прелюдией. Тяжеловоз, этот истинный властелин автострады, мгновенно оказывается поглощенным потоком автотранспорта, в котором мчатся пикапы, буржуйские лимузины, малолитражки трудового люда. Надо выждать, пока они отсеются после поворотов на Рангис, Орли, Лонжюмо и Корбей-Эссон, а также выезда на шоссе, ведущее в Фонтенбло, и тогда, уплатив дорожную пошлину во Флери-Мерожис, наконец-то выберешься на широкую бетонку.
Когда Пьер подстроился в очередь к контролеру за четырьмя другими тяжеловозами, он испытал двойную радость: оттого, что это он сидит за рулем, и оттого, что Гастон уснул и не будет требовать, чтобы он непременно шел в его излюбленном шестом ряду. Пьер не спеша протянул талон к компостеру, пробил его, переключил скорость и устремился вперед по гладкой светлой дороге, которая ведет к сердцу Франции.
Заправившись на станции обслуживания Жуаньи — это тоже входило в обычный ритуал, — он снова набрал крейсерскую скорость и сохранял ее до выезда из Пуйи-ан-Оксуа. Тут он притормозил и свернул к автостанции «Ландыш» — это было время восьмичасового завтрака. Едва машина остановилась под молодыми буками, как из-за спинок шоферских кресел появился Гастон и стал собирать все необходимое для своей утренней трапезы. Это тоже было расписано как по нотам.
Пьер спрыгнул на землю. В облегающем нейлоновом костюме синего цвета, в мокасинах он напоминал спортсмена на тренировке. Он и в самом деле начал разминку, подпрыгивая, нанес несколько боксерских ударов воображаемому противнику и побежал хорошо отработанной трусцой. Когда он вернулся на стартовую точку, разогревшись и отдуваясь, Гастон заканчивал облачение в «дневной наряд». Потом он не спеша накрыл один из столиков и приготовил себе первый завтрак на манер буржуа — кофе, горячее молоко, рогалики, масло, джем и мед.
— За что я тебя уважаю, — сказал Пьер, наблюдая за ним, — так это за привычку к комфорту. Так и кажется, что ты прихватил с собой в дорогу не то уют маминой квартиры, не то все прелести первоклассного отеля.
— У каждого возраста свои радости, — ответил Гастон, тонкой струйкой выливая мед в надрез на боку рогалика. — Тридцать лет кряду утром перед работой я пропускал стаканчик сухого белого. Шарантское белое — и ничего другого. Так было, пока я не почувствовал, что у меня есть желудок и почки. И тут я с этим завязал. С той поры — ни вина, ни курева. Мсье пьет только кофе с молоком, и ничего больше! С тостами и апельсиновым джемом. Точно какая-нибудь фифочка в «Клэридже». Скажу тебе даже вот еще какую штуку…
Он замолчал и откусил рогалик. Пьер подошел и сел рядом.
— Ну, и что же это за штука?
— А вот что: я спрашиваю себя, уж не пора ли мне завязать и с кофе, ведь он очень вреден, да не перейти ли на чай с лимоном. Правда, чай с лимоном — это уже конец света!
— Но в таком разе, если уж ты решишься на это, пока ты совсем не дошел, почему бы тебе не перейти на яйца и бекон, по примеру англичан?
— Э, нет! Только не это! Первый завтрак не терпит ничего соленого! Понимаешь, первый завтрак должен быть… ну, как бы тебе объяснить… должен быть легким… нет, нежным… нет, материнским. Да-да, материнским! Первый завтрак должен чуточку возвращать нас к детству. Потому как день, который у тебя впереди, никакой радости не сулит. И вот, чтобы с утра по-настоящему прийти в себя, человеку требуется что-нибудь нежное и ободряющее. То бишь горячее и сладкое — тут уж никуда не денешься.
— Как твой фланелевый пояс?
— Во-во. И в этом тоже что-то материнское! Ты уловил здесь какую-то связь или брякнул просто так, наобум?
— Да нет, не вижу я никакой связи.
— Ну как же, а детские пеленки! Мой фланелевый пояс — это как бы напоминание о пеленках нашего младенчества.
— Издеваешься ты, что ли? А соска — когда настанет ее черед?
— Милый мой, смотри-ка ты лучше на меня и мотай себе на ус. Потому как у меня перед тобой есть по меньшей мере одно преимущество. Я в твоем возрасте побывал, и этого у меня уже никто не отнимет, даже сам господь бог. А вот ты не можешь быть уверен, что доживешь до моих лет.
— Знаешь, все эти разговоры про возраст меня как-то не волнуют. Я так полагаю: ежели человек глуп или барахло, так это раз и навсегда, и возраст тут ни при чем.
— Не скажи. Ведь как ни верти, глупость глупости рознь, и я так считаю: для глупостей тоже существует свой возраст. А с годами все приходит в норму.
— И какой же, по-твоему, подходящий возраст для глупостей, как ты изволил выразиться?
— А это у кого как.
— Ну, у меня, к примеру? Не двадцать ли один год?
— Почему именно двадцать один?