Густав Беннеке - Современная норвежская новелла
Несколько лет она сидела дома, пока дети были маленькие. Концы с концами сводили. Свен подрабатывал где придется: то маляром, то кровельщиком, то разнорабочим, — ей невмоготу было видеть, как он надрывается сутки напролет. И не могла она свыкнуться с тем, что протрачивает все заработанные им деньги и всегда их не хватает. Когда вернулась в формовочный цех, поначалу было тяжело, мечтала устроиться куда-нибудь на половинный рабочий день, по вечерам, уложив детей спать, замертво валилась от усталости. Теперь усталость у нее иного рода, теперь она весь день ходит как в тумане. А стержни в голове вращаются все медленней, и все меньше на них наматывается мыслей.
Она поставила ящики впритык друг к другу, в одном красные и белые петуньи, в другом анютины глазки и гвоздики. Может, теперь уместится еще ящик с помидорной рассадой. Она поливает, рыхлит землю, общипывает увядшие цветки, слышит гомон детворы снизу, с вытоптанных, неогороженных лужаек между домами, видит оставленные на стоянках машины, стираное белье на веревках, песочницы, велосипеды, окна с яркими бликами вечернего солнца.
Живи они в отдельном домике со своим садом, многое, наверно, было бы иначе. Когда копили на машину, тоже думали, что многое станет иначе. На самом деле ничего не изменилось, но мечтать, что изменится, было приятно.
Копошась у себя на балконе с цветочными ящиками, она часто думает о таком домике: какой бы у него был вид, как зеленел бы на солнце свежеподстриженный газон, а вдоль стен у них были бы цветы и еще кресла бы стояли садовые и стол под большим зонтом.
Она пытается отыскать глазами Стига и Кая, они тоже там внизу, интересно посмотреть на них издали, какие они по сравнению с другими. Иногда ее охватывает страх: как-то сложится их житье-бытье, в каком мире предстоит им жить?
Тарелочки крутятся, руки делают, что им положено, станки гудят, в воздухе мелкая пыль, усталость в ногах, весенний день за окном, вагонетки с грузом взад и вперед, взад и вперед по цементному полу. Она снимает тарелочки с гипсовых форм: рука — скребок — губка, ставит их по мере готовности в вагонетку, все новые и новые порции кидает она в зияющую пасть, в ненасытную глотку. По-ихнему это называется производство, звучит красиво, для нее это слово без всякого смысла.
Который час? Как у нее с нормой?
Никого не интересует, кто она такая, о чем думает, как производит зачистку, это к делу не относится, им важно пересчитать подставки с обработанными тарелочками, получить от нее две с половиной тысячи в день, вот и все.
Последнее время гора обработанных тарелок так и стоит у нее перед глазами, она прикинула: на стопку высотой в один метр идет примерно сотня тарелочек. Значит, тысяча тарелок — это десять метров, а за день она обрабатывает горку высотой метров в двадцать пять. За неделю эта горка вырастает в целую тарелочную башню — сто двадцать пять метров! Какой же высоты достигает она за четыре недели? За четыре месяца, за четыре года, за восемь лет? В Эйфелевой башне триста метров, за три недели она успевает отшлифовать гору тарелок выше Эйфелевой башни. Сколько же тарелочных Эйфелевых башен выстроила она за все годы? При одной мысли об этой высоченной горе у нее начинает кружиться голова, слабнут запястья, она старается переключить свои мысли на другое.
Интересно, а кто-нибудь считает, сколько чего делают конторские служащие? Сколько пишут бумаг, сколько у них в день телефонных звонков? Смешно. Они могут выходить с территории завода, когда им вздумается, бегают в магазины, к зубному врачу, им не надо пропуска, чтоб уйти по своим делам в рабочее время, и никто за это не вычитает у них из зарплаты. Об окладах у служащих слухи ходят разные, некоторые будто бы получают вдвое больше самых высокооплачиваемых рабочих, толком никто ничего не знает, так, кто-то что-то слышал. Зато известно, что живут в коттеджах, строят себе дачи, меняют старые автомобили на новые.
Когда конторские дамочки проходят через цех, работницы провожают их глазами, приглядываются к их одежде, прическам, рукам. Многим хочется переменить работу, избавиться от гнета сдельщины и почасовой оплаты, от одних и тех же изматывающих движений, некоторые во все тяжкие пускаются, лишь бы перейти на месячный оклад.
Гюн толкует о солидарности. Слово красивое, но годится скорее для песен да торжественных речей. А им просто хочется вырваться отсюда, большинству. Когда столько лет ходишь как в тумане, столько лет послушной скотинкой тянешь лямку и видишь, как тянут лямку другие, от благородных чувств мало что остается.
Внутренний дворик, отделяющий производственный корпус завода от административного здания, этот дворик делит мир надвое, на два различных мира. Даже странно, как подумаешь, до чего они мало знают друг о друге, до чего мало у них общего.
Она видит впереди спину Хедвиг, круглую старческую спину над формовочным столом. Хедвиг простояла здесь сорок четыре года. Со времени последнего пересмотра расценок она получает десять крон в час. Отработав на заводе двадцать лет, она получила надбавку двадцать пять эре в час — называется надбавка за выслугу лет, и смех и грех. По случаю двадцатипятилетия своего пребывания в профсоюзе она получила золотой значок. А когда через несколько лет она будет уходить с работы, то получит две или три тысячи крон за долгую и верную службу. Ну и вазу, конечно.
Гюн говорит, они безучастные, надо, мол, не стоять в стороне, иметь свое мнение, ходить на собрания. Рассказывает им, что мужикам почти всем платят по пятнадцать крон в час — а то они сами этого не знают.
Ходить на собрания? Да кто из них наберется смелости выступить? И кто будет слушать? Про то, что они, мол, выполняют ту же работу.
Бабы — они бабы и есть.
Вот что о них думают. Оттого и цена им другая, ихнее место дома. Которым пришлось пойти на производство, пусть пеняют на собственную дурость, раз некому их содержать, как всех порядочных женщин. А уж если оба работают, пусть скажут спасибо, что жена хоть сколько-нибудь прирабатывает.
Вроде женщины здесь и не нужны, не то что они, мужчины. Вот и ходи после этого на собрания, верь в свои силы да попробуй заставь их прислушаться к твоим словам.
Гюн говорит, должно же до них когда-нибудь дойти: если мы получим нормальную зарплату, тогда мы и ответственность в семье поровну поделим.
— Очень им надо делить, — возражает Ингер, — они лучше уморят себя работой. Ты пойми, им главное — командовать над нами.
Гюн спрашивает, как это они терпят такое. Хорошо ей спрашивать, она молодая, незамужняя, бездетная, она еще не ходит как в тумане от усталости. На заводе про нее всякое болтают, будто бы ей аборт пришлось сделать, будто из-за нее снизили расценки в шлифовочном цехе, а в профсоюзе она очень уж активничает, на мужиков охота впечатление произвести.
Руки работают. Их руки. А они стоят в стойлах, как коровы, и молча позволяют себя доить.
Если б хоть можно было меняться, не делать без конца одно и то же. Так ведь они ни в чем не разбираются: ни в производственном процессе, ни в технологии, ни в хронометраже, никто их ничему не научил. Гюн толкует о процентах с прибыли, о бригадах с самоуправлением, они бы несли коллективную ответственность, подменяли бы друг друга, разнообразили свой труд. Но они уже привыкли к тому, что есть, им трудно решиться на какие-то изменения. Еще, чего доброго, заработки понизятся или работать станет тяжелей.
В пятницу к вечеру вся квартира у нее прибрана. В субботу она меняет постельное белье или протирает окна, волосы вымыты и уложены, после обеда она наводит чистоту в кухонных шкафчиках или что-нибудь печет. Если запланирована воскресная прогулка, надо еще приготовить обед на воскресенье. Она знает, что моет окна чаще других и белье чаще стирает. Гюн говорит, она только время зря тратит и себя умучивает. Но Гюн этого не понять, в чужую душу ведь не заглянешь.
Она прохаживается по гостиной, на столе у нее ваза с красными петуньями, обивка на тахте повытерлась, не мешало бы записаться на эти курсы: «Учитесь обивать мебель сами». Или, может, на какие-нибудь другие? «Изучайте английский язык», или: «Что такое производственная демократия», или еще: «Как выбрать нужный товар». Она усмехается, эти мне деятели, всё пекутся о нашем развитии — от их попечения только чувствуешь себя еще ничтожней и глупее, потому что ничего не успеваешь.
Она переодевается, старательно приводит в порядок лицо, прическу. Сегодня никто не должен видеть, что она день-деньской стоит у станка, сегодня она должна выглядеть не хуже других. Другие — это те, гладкие и лощеные, нарядные, загорелые, те, кто ездит в заграничные путешествия, у кого сады с тюльпанами и приходящая прислуга. Они и нарядны по-иному, чем она, при дорогом платье — подчеркнутая небрежность, словно им это не очень-то и нужно. Она так и чувствует, они будто сами над собой подсмеиваются, еще бы, они себе могут позволить подсмеиваться. А она вот, дура такая, придает значение и собственной внешности и тому, как выглядит Свен, как выглядят дети, квартира, лестница, окна.