Кэндзи Маруяма - Дорога к замку
Я перевожу взгляд на море. Тихое, тёмное, оно вспыхивает ослепительными блёстками. Кораблей нигде не видно, только вдали торчит островок со скалистыми берегами, возле которых пенятся волны. В самой высокой точке островка установлен маяк. Я, в общем‑то, особой любви к морю не испытываю, но острова мне нравятся. Я бы хотел немного пожить на маленьком островке — тихом, уютном, где круглый год тепло и есть все необходимое для жизни. Когда мне не спится по ночам, я всегда представляю, как жил бы на таком острове. Иногда мне хочется, чтобы я был там один, иногда — чтобы с друзьями. В иные ночи я представляю, что оказался на острове вместе с девушкой. Но её лицо каждый раз меняется, его черты вообще рисуются мне расплывчато, отчётливо я вижу только тело — от шеи и ниже.
Когда мы вчетвером только начинали жить вместе, нам нравилось слоняться по разным забегаловкам. Мы каждый вечер по ним таскались. И где‑то через полгода, а то и раньше уже знали все места, где собираются ребята и девчонки нашего возраста. Там можно просидеть несколько часов за одной чашкой кофе. В одной такой кафешке, в которую надо спускаться по лестнице, как в метро, мы обычно знакомимся с девицами. Заговаривают, как правило, первые они. Мы разбираемся по парам, кому кто понравится, и разбредаемся. Я всегда сначала долго гуляю с очередной подружкой, а потом мы пристраиваемся где‑нибудь в кустах, у обочины дороги, или на крыше дома. Один раз чуть ли не целую ночь проторчали в телефонной будке. Потом, когда дело сделано, девчонки обычно трещат без умолку, а я больше отмалчиваюсь.
К вечеру бассейн понемногу затихает. Все больше народу валит к раздевалкам, вход превращается в выход, а по тропинке через поля тянется вереница людей, идущих в обратную сторону. Но все равно здесь ещё очень людно, по-прежнему светит солнце и страшная духота. Мы все четверо лежим как бревна, не в силах пошевелиться, и молчим. Тот, который подобрал журнал, время от времени читает нам вслух какую‑нибудь шутку, но, кроме него самого, никто не смеётся.
Заболевший — он слева от меня — наконец открывает глаза. Сняв с лица полотенце и увидев, что это моё, он возвращает его мне. Когда я спрашиваю, как, мол, дела, он отвечает, что здорово выспался, трёт глаза и улыбается. Но все‑таки вид у него неважный. Спина и плечи медно–красные от загара, но здоровее от этого он выглядеть не стал.
— Отлично поспал, — тихонько повторяет он.
— Мы тут беспокоились, — говорю я. — Думали, уж не окочурился ли ты.
— Скажешь тоже. Сморило меня.
— Жрать, поди, хочется?
— Ага. Но я подожду до вечера, а то может снова вывернуть.
— Ну, давайте, что ли, собираться?
— Да рано ещё.
— Может, не пойдём завтра на работу?
— Ещё один прогул — и нас снова вышибут.
Весной нас вызвал тогдашний хозяин и сказал, что мы четверо ему больше не нужны. Мол, воруем детали, прогуливаем и все такое. А мы чихали на него — сейчас устроиться можно. На следующий же день нанялись на заводик, где делают картонные коробки. Новый хозяин оказался ничего — вежливый, не орёт из‑за ерунды. Если работаешь нормально, раз в два месяца устраивает двухдневные поездки куда‑нибудь забесплатно. А перед самым летом подарил нам телевизор. Старый, изображение хреноватое, но смотреть можно. Мы поначалу после работы сразу шли домой, даже газеты покупали, чтобы знать программу. Потом это дело нам прискучило, и мы снова начали вечерами слоняться по улицам. Напивались, дрались, шлялись ночи напролёт с девчонками. Но вино было — дрянь, после драк болели ушибы и ссадины, а с девицами брала тоска — все разговоры про одно и то же.
— Мы тут посоветовались между собой, — решившись, начинаю я, — может, тебе и правда лучше вернуться в деревню?
Он отвернул лицо в сторону моря и не отвечает.
— Не понравится там, можешь опять сюда двинуть, — продолжаю я. — Ты ведь погулял вволю. Целых два года.
По–моему, он смотрит на остров.
— Работу найдёшь и там. Ну, может, не первый сорт, но с голоду не помрёшь.
Лицо у него нахмуренное, он думает.
— Ты только не думай, никто тебя не гонит. Понимаешь, а?
— …Ага.
— Мы о твоём здоровье заботимся.
— Понятно.
Я замолкаю. Такое ощущение, будто я все это для себя говорил, а не для него. Ладно, ему решать. Он колеблется, переводя взгляд с моря на траву и обратно.
— Прямо не знаю, — наконец говорит он. — Неохота одному оставаться…
— Это верно, — соглашаюсь я.
— И потом, если я свалюсь как снег на голову, мои могут испугаться. .
— Да они обрадуются.
— Обрадуются ли?
— Конечно обрадуются!
Я думаю, он уедет. Напишет письмо домой, соберёт вещи, получит расчёт, сколько ему там причитается, купит билет, и мы втроём проводим его на поезд. Дело ясное. А раз уехав, он сюда, наверное, уже не вернётся. Духу не хватит.
— Надо сначала письмо написать, — говорю я.
— Угу, — соглашается он.
Ему, как и мне, пишут из дома раз в месяц. Два письма мать, третье — отец. Мать пишет, что беспокоится обо мне, а папаша — давай, мол, сынок, работай, работа — самое главное в жизни, и все такое. А я не знаю, что в жизни главное. Первые два раза я ответил, а потом и читать перестал. Когда приходит письмо из дома, я только рву конверт и смотрю, нет ли денег, а потом комкаю и выбрасываю.
Остальные двое наших, разморённые жарой, помалкивают. Я беру одну из немногих оставшихся сигарет, затягиваюсь пару раз, потом бычкую её и засовываю за ухо. Тот, который блевал, снова закрыл глаза.
Шум волн стал слышнее — ветер усилился, что ли. Откуда‑то с улицы доносится гудок автомобиля. За восточной оградой бассейна расположены овощехранилища, под лучами заходящего солнца они делаются похожими на реактивные авиалайнеры. Их пять, там хранятся ящики с подпорченными овощами, ветер временами доносит оттуда запах гниения. Солнце клонится к закату, скоро стемнеет, а там и понедельник. Завтра надо идти на работу, а перед этим ещё предстоит ночь в жаркой и душной комнате. Мы обычно открываем окно, но прохладнее от этого не становится. А среди ночи ещё начнёт орать младенец в соседней комнате, потом, высунувшись из окна, злобно завопит торговец, который живёт на втором этаже. Пока не утихнет этот концерт, мы все четверо так и будем лежать, обливаясь потом на влажных простынях.
Низкое солнце жёлтыми косыми лучами окрашивает небо над городскими кварталами. Музыка, все время гремевшая из динамиков, вдруг обрывается, танцевавшие девушки и парни останавливаются. Множество загорелых ног следует мимо нас к раздевалкам, у лягушатника родители созывают детей, очередь у трамплинов почти исчезает, в торговых палатках начинается уборка. Но по правилам до закрытия ещё целых два часа.
— Насчёт корабля‑то, — говорю я. — По–моему, дело стоящее.
— Неужели клюнул на эту дешёвку? — пренебрежительно бросает Головастый. — Да ты там волком завоешь.
— Что, надуют с расчётом? — спрашиваю я.
— Нет, заплатят. Только насчёт восьмичасового рабочего дня — брехня. Они все жилы из человека вымотают.
— Больше, чем на нашей нынешней работе?
— Раза в три.
— Зато интересно.
— Чего там интересного?
— Ты же не плавал, откуда ты знаешь?
— Да уж знаю.
— Значит, по–твоему, так и жить всегда, как теперь? Лучше не бывает, да?
— Точно. Лучше не бывает, — убеждённо заявляет Головастый. — Таким, как мы, лучше нигде не будет.
— Так всю жизнь и прожить? На следующее лето снова таскаться в этот бассейн, через лето — опять, и так всегда?
— А у тебя есть другие предложения?
— Нету. Откуда?
— Да все так живут, не только мы, — каждый день одно и то же.
— Но ведь надо что‑то с этим делать!
— Ничего ты не сделаешь.
— А вот сделаю, — говорю я.
— Это тебе только так кажется.
В это мгновение Длинный вдруг начинает выть во всю глотку — жутко, пронзительно, как в фильме ужасов. У него набухают на шее жилы, багровеет лицо, глаза вылезают из орбит. Ошарашены не только мы трое — все, кто ещё остался в бассейне, вертят головами, пытаясь понять, откуда доносится этот дикий вопль. Но Длинный уже замолчал и сидит с невинным лицом как ни в чем не бывало. Кроме нас, никто не видел, что это он отличился. Но Длинный снова разевает рот и воет ещё громче, чем прежде. Это у него такая привычка — драть глотку при всем честном народе, если ему стало скучно. Я уже присутствовал при подобных представлениях — ив электричке, и посреди людной площади. Ему нравится находиться в центре внимания.
Не переставая орать, он встаёт и, раскинув в стороны руки, крутится волчком на одной ноге. Все разинув рот смотрят на него, парализованные воплем и странными телодвижениями. Волосы у Длинного растрепались, он крутится на одном месте и, не переставая, истошно воет. Воет на трамплин, на небо, на поля. Зрители глядят на него с отвращением и опаской и близко не подходят. На дороге остановилось несколько машин, и из них вышли люди, тоже привлечённые необычным зрелищем. Мы трое хохочем до упаду и не мешаем Длинному развлекаться. Наконец вопль его затихает, и он, повращав для острастки глазами, садится на траву, потом ложится навзничь.