Андре Пьейр Де Мандьярг - Огонь под пеплом
— Смотри, — сказал мне Виргула, — это мой маленький театр Тиволи. В настоящем театре женщины крутят задом и трясут животом в свете прожекторов, вертятся перед сидящими в ложах зрителями, начинают раздеваться, показывают ноги, плечи, чуть приоткрывают груди, а показать остальное им не разрешает полиция. В моем частном театре все по-другому. Здесь не терпят никаких ограничений. Да и как, скажи ты мне, можно хоть нитку на себе оставить, раз тебе позволили выступить в декорациях вечной моды? Обычно женщины понимают это сразу; в противном случае я беру на себя труд втолковать им.
Он явно возбуждался, и если бы я способна была рассуждать, то нашла бы немало поводов для страха; но я уже говорила, что потеряла рассудок или близка была к тому, и все мне стало безразлично после того, как Луис столкнул меня с постели и выгнал из комнаты, над которой грохотала гроза. Я не напрашивалась на худшее, но заранее смирилась с ним, зная, что после этого обрету хотя бы душевный покой. И с любопытством (только любопытство во мне и осталось) наблюдала за Педро Виргулой, потому что в его странных речах начинала просвечивать развязка, которую я ждала. Мой похититель тоже разглядывал меня, ему не понравилось, что волосы у меня короткие и на руках нет перчаток; потом, ничего больше не объясняя, он спросил, как меня зовут. Я назвалась и сказала, что ему не обязательно, в свою очередь, представляться, поскольку я-то прекрасно знаю, кто он такой. После этого он приказал мне выйти на сцену, точнее, перешагнуть ряд маленьких гробиков и встать внутри полукруга. Я послушно исполнила все его указания, и тогда он зажег вставленные в канделябры восковые свечи — думаю, заботился о завершенности своей бредовой постройки, ведь зал и без того был достаточно хорошо освещен электрическими лампочками под потолком.
— А теперь мы будем иметь удовольствие увидеть, как Мариана Гуаяко станцует пассакалью времени и моды, — выкрикнул он. — Женщина — слишком непостоянное создание, ее необходимо безотлагательно отучить от моды (он почти оскорбительно подчеркнул эти слова). Только отбросив обычную моду, то есть отменив для себя предписания сезона или современности, можно прикоснуться к последней моде, коей является мода вечности. Я с гордостью объявляю себя ее законодателем; мой девиз, и я его оправдываю, гласит: мои изделия ставят последнюю точку. Вот так. Театр Тиволи, усовершенствованный, исправленный и дополненный Педро Виргулой, — прежде всего средство сделать женщину несовременной, подготовить ее к вечному наряду!
Не понимая ни слова, я (кажется) бессмысленно на него уставилась. К несчастью, мое кроткое поведение не понравилось ему, он разозлился, вытащил из кармана бритву, раскрыл ее и, довольно свирепо ею размахивая, не допускающим возражений тоном обратился ко мне:
— Пошевеливайся, девочка моя, публика заждалась. Не забывай — публика очень требовательна, пусть даже она сводится к единственному зрителю, потому что этот зритель — не кто иной, как я. И помни еще о том, что упрямых и чрезмерно стыдливых мне помогает раздеть моя бритва. Тем хуже для кожи, неразлучной с шерстью и хлопком, вискозой, нейлоном или шелком! Если хочешь ее сберечь, чтобы ею могли попользоваться твой муж или твои любовники, или просто для того, чтобы твою нервную систему, твой скелет и твои жилы покрывала гладкая эпидермическая ткань, — так показывай ее, как в Тиволи, лучше, чем в Тиволи! Сбрасывай с себя шкурку, маленький плод манго, не то берегись ножа…
Если бы он пугал меня револьвером, непременной принадлежностью любого мужчины в наших краях, я не дрогнула бы перед угрозами, до того мне все было безразлично, но сверкающая, рассыпающая голубые искры бритва в его волосатой лапе была за пределами того, что могло вынести самое очерствевшее сердце. Можно было подумать, что горилла замахнулась режущим пламенем, — при одном только виде лезвия, метавшегося перед свечами («рампой» этого театра), я чувствовала, как оно касается меня, проникает в меня. Я задрожала, но страх смерти был здесь ни при чем. И я стала послушной, как ему того хотелось, такой послушной, как он и пожелать не мог в самых смелых своих фантазиях.
Я знала, что такое театр Тиволи. Луис сводил меня туда однажды вечером, предупредив, что я, вероятно, окажусь единственной представительницей своего пола и мужчины станут отпускать по моему адресу оскорбительные шуточки, но я не испугалась града насмешек и со странным волнением следила за женщинами, которые расхаживали по сцене и неторопливо раздевались; среди них было несколько очень хорошеньких. И я разделась, стараясь подражать медленным движениям тех женщин, но все же не решаясь улыбаться, как они, или повторять их многообещающие или вызывающие жесты. Исполняя одно за другим желания хозяина дома, я прежде всего положила у подножия мрачной стены свою красную шаль, сняла наручные часики, обручальное кольцо с сердечком в соединенных руках, некогда принадлежавшее моей матери, золотые серьги в виде птичек, любимые, подарок Луиса, и бросила все это на дно открытого гроба, потом разулась, потому что мучитель потребовал, чтобы я стояла перед ним босая, и мои сандалии последовали за моими жалкими сокровищами; затем я вяло стащила розовую блузку, притворяясь, что с трудом высвобождаю руки из просторных рукавов, развязала пояс, на котором держалась юбка в широкую красную и черную полоску, и, когда одежда упала на пол, мне пришлось наклониться и подобрать вещи, чтобы тоже бросить их в гроб; я повернулась спиной, чтобы он видел, как я расстегиваю сиреневый лифчик, и вновь повернулась к нему лицом, когда он потребовал показать, как мои груди расстаются со своей тонкой оболочкой, наконец, я сняла вышитые нейлоновые трусики, мою гордость, роскошное облачение для ночей в мотеле, и мне показалось, будто они съежились, как увядший цикламен, в самый раз кинуть их в гроб, который поглотил их вместе со всей прочей добычей. Каждый раз, как зловещая утроба хоронила в себе часть моей одежды, я словно сбрасывала кору, лишалась куска плоти, говорят, так делают дервиши во время своих обрядов кружения, и, когда я осталась совсем нагой, я перестала ощущать свое тело, хотя по-прежнему видела его (вот как: я смотрела на него, как будто оно принадлежало другой женщине, и, зная об уготованной ему участи, немного его жалела). Каким толстокожим ни был Педро Виргула, вскоре он понял, как я от всего далека (от своего тела, от сцены, от нашего с ним общего пространства), и, обругав меня, прибавил, что, раздевшись догола, следует или смеяться и манить взглядами, или стенать и плакать, тщетно стараясь прикрыться руками. Ни та, ни другая манера поведения не противоречили моим желаниям (думаю, у меня просто больше их не было), но я была безнадежно неспособна что-то такое проделать, и торговец гробами остался очень недоволен. Я не подчинилась и тогда, когда он потребовал, чтобы я танцевала или хотя бы прогуливалась по сцене его театра, резко поворачиваясь, как тетки из ревю, потому что после того, как я прошла через пытку раздевания, даже бритва утратила свою власть надо мной, и ничто на свете не могло бы меня подстегнуть. Тогда он, перешагнув через белый барьер, подошел ко мне и заставил лечь на грязный пол, залитый ярким светом горящих в канделябрах свечей. Он долго рассматривал мое тело со всех сторон, так и этак его переворачивая, но не позволяя выбраться из этого унизительного положения, потом наконец насладился мною. Сколько раз — не знаю, надо бы спросить у него, чтобы получить точный ответ на этот вопрос (и то при условии, что он не прихвастнет, а это вполне возможно). Я была словно выключена из действия и безвозвратно уходила все дальше — у особы, до такой степени опустившейся физически и морально, это могло сойти за высокомерие, — и я не чувствовала, что он проделывал с телом, которое я, как говорила уже, перестала считать своим. Мысли, мелькавшие у меня в голове, были как мгновенные вспышки лампы, с перебоями питаемой током. Жестокость Луиса, который выбросил меня вон (как собаку, как рабыню), принимала определенные очертания, отливалась в форму тяжелых черных гробов, их соседство подавляло меня, но потом я сбросила с себя эту тяжесть, противопоставив ей свой вымысел, и за окошками белых и розовых гробиков мне улыбалось личико моего ангелочка, Марианиты. Девочка шлепала ладошками по стеклу, тянулась ко мне ручками, но не могла разрушить прозрачную преграду, и я рассудила: по счастью, она находится среди живых, стало быть, это я сошла в царство мертвых. В конструкции гроба так же, или даже более, чем в строении человеческого тела (так говорится в древнееврейских книгах), должно быть, заложено скрытое совершенство, потому что все мои мысли втискивались в эту форму, неотвязно повторяли его контуры. Словом, я была равнодушна к тому, что грубая скотина терзает мою плоть, но измучена сокрушительным натиском гробов, которые неотступно преследовали мой дух. Прошло какое-то время (не могу ни сосчитать количества часов или минут, ни сказать, чем они были заполнены), и Педро Виргуле, должно быть, наскучило возиться с безжизненным телом, или, может, он устал. Поднявшись с пола, он пнул меня ногой (и его поступок, вырвавший меня из забытья, был вдвойне жестоким, поскольку напомнил, как обидел меня Луис) и ушел, сказав на прощанье: