Николай Бестужев - Русский в Париже 1814 года
– Что вы хотите сказать, когда свидетель вашего срама в руках ваших?
– В доказательство чистосердечия отдаю вам эту записку; но прежде выслушайте!..
Он хотел продолжать. Эмилия снова сделала знак рукою; пробежала быстро написанное; щеки ее запылали, глаза наполнились; она кинула записку, не могла выговорить ни слова и выбежала из комнаты, хлопнув дверью перед самым Глинским, который бросился за нею. Он всплеснул руками, закрыл глаза и прислонился в отчаянии к дверям. Мрак во всех чувствах; лихорадочная дрожь и холод по членам сковывали его. Не понимая, что с ним случилось, долго оставался он в этом положении, наконец, с растерзанным сердцем, с воображением, полным несправедливостию Эмилии, он пошел медленными шагами домой.
Там встретил его слуга графини Гогормо, ждавший ответа. «Что прикажете сказать графине?» – спросил он. Глинский опомнился: «Скажи твоей графине, – начал он вспыльчиво, но потом умеря свое движение, – скажи, что хочешь, я отвечать не буду», – сказал он. Слуга посмотрел на него изумленными глазами, улыбнулся, поклонился и исчез.
Между тем, на дворе около кабриолета собралась дворня. Одни хвалили экипаж, другие критиковали упряжь, третьим нравились лошади. Изо всех окошек высовывались лица с вопросами, что за коляска и зачем приехала. Услужливая Урсула успела расспросить и разведать о графине Гогормо во всех этажах дома и, стоя посреди двора, рассказывала и рассуждала о графском достоинстве Гогормо. Когда жокей вышел от Глинского, допросы ему посыпались со всех сторон.
– Не из Гаскона ли твоя госпожа? – спросила Урсула.
– Чистая парижанка, – отвечал жокей.
– Так, верно, граф оттуда? – сказал придверник.
– И граф был здешний.
– А где поместья графини, где ее замок? – спросил кучер старого маркиза.
– На зеленом поле, между меховыми, горами, построен из карт, – сказала Урсула. Хохот раздался кругом коляски и повторился по всем окошкам, «ай да графиня!» кричали со всех сторон. Рассерженный жокей вскочил в кабриолет, погрозил бичом и поехал. В эту самую минуту Глинский вышел из дверей и, слыша хохот и шутки вдогонку жокея насчет Гогормо, с зардевшимися щеками прошел через двор под ворота. Здесь ожидала его новая пытка: Урсула, отдавая кошелек, начала обещанные наставления – и пять франков едва избавили его от усердия и советов старой сплетницы.
Куда же шел Глинский?.. куда глаза глядят, как говорит поговорка. Ему было душно в комнате, крыша этого дома давила его всею тяжестью; долго он бежал по улице не зная сам куда, останавливался, ускорял шаги, толкал, и его толкали; он не замечал ни того, ни другого.
Из этого положения пробудило его восклицание Шабаня: «Morbleu! voilà une figure renversée! [92] Глинский! что с тобою сделалось? ты, верно, болен?..» – спросил он с участием.
– Ах, Шабань, как рад, что встретил тебя; сделай милость, пойдем со мною, я расскажу все свои несчастия.
– Несчастье? что это значит? пойдем. Я было обещал кузине де Фонсек ехать с нею верхом. Mais que m'importe [93] , мы успеем с нею увидеться. Итак, чем таскаться по улицам, пойдем aux «mille colonnes [94] ». Мы теперь близко Пале-Рояля. Я утешусь за завтраком, что не поехал с Клодиною, а ты – все же лучше горевать на сытый желудок. La bonne chère avant tout, mon ami [95] .
– Мне везде равно, лишь бы не дома, – отвечал Глинский. Молча шли они до Пале-Рояля, и хотя Шабань заговаривал, но, видя, что сопутник не отвечает, и заключая по расстроенному его виду о состоянии душевном, он перестал спрашивать, принял свой беспечный вид, начал свистать; однако, добрая душа его была тронута. Он, не замечая, насвистывал похоронный марш Людовика XVI-го. Когда они пришли в кофейный дом, Шабань велел подать завтрак, бутылку шампанского и, выбрав не занятый столик поближе к углу, уселся с Глинским.
Огромная зала, убранная великолепными зеркалами во всю стену, поставленными между мраморных колонн, давших имя дому, беспрерывно была наполнена людьми разного звания, приходившими пить кофе, шоколад, завтракать. Против дверей на возвышении и на троне, купленном от Вестфальского короля, сидела прелестная женщина лет двадцати осьми, принимала плату и распоряжалась прислугой. Красота этой женщины, прозванной la belle limonadière [96] , привлекала множество посетителей. За завтраком, пока Шабань с горя убирал котлеты и запивал шампанским, Глинский рассказал ему вчерашние приключения, историю извощика и, наконец, записку графини Гогормо. Он не упомянул, однако, ни слова о том, что произошло между ним и графиней Эмилией.
– Так что же во врей этой истории может тебя беспокоить? Я не думаю, чтобы одна твоя совесть мучила тебя за то, что ты побывал в игорном доме; я бывал в двадцати и не чувствую никакого упрека.
– В этом случае не совесть упрекает меня, но мне стыдно, что весь дом знает происшествие и как я всем не могу рассказать того, как маркизе или тебе, то меня беспокоит эта гласность; впрочем, все это не заслуживает внимания, но вот что поразило меня, Шабань. Графиня Эмилия сделала мне такой выговор, что нельзя более показаться ей на глаза.
– Что же она сказала?..
Глинский было остановился; какое-то чувство деликатности запрещало ему сказать все, что говорила графиня, но одна минута соображения поставила его на дорогу, он отвечал:
– Не помню слов – но смысл был таков, что она не намерена более меня видеть.
Шабань задумался.
– Вот это другое дело, – сказал он, – эта добродетельная женщина скажет и сделает. Теперь понимаю, отчего ты, бедняжка, расстроен. Ты неосторожно последовал моему совету и, вместо того, чтоб с нею только быть любезным, ты влюбился, не красней, друг мой!.. я сам влюблен и parbleu [97] мне стыднее в этом признаться, тем более, что это в четвертый или пятый раз! Да, Глинский, я боюсь сам выговора этой женщины более, нежели ареста нашего conseil de discipline. Mais que le diable emporte [98] все эти неснисходительные добродетели: она не хочет допустить ни одной слабости ни сердцу, ни уму, ни воображению… называет все это романическими бреднями, а и не замечает, что эта строгость, с которою она требует совершенной чистоты слов и поступков, также чувство романическое, то есть, похожее больше на сказку, нежели на правду.
Шабань распространился еще более в своих выводах о характере графини, но это вовсе не утешало Глинского. Впрочем, Шабань, хотя и называл любовью четыре или пять волокитств своей жизни, но в сердце женском для него оставалось еще много тайного, а следственно, и святого. Несмотря на свою ветренность, возвышенность чувств и благородство души отличали его на каждом шагу от других молодых людей, на которых он старался походить, то есть, желал казаться хуже, нежели он был в самом деле, и потому-то он принимал и понимал буквально выговор графини, не подозревая в нем ничего более, кроме строгости добродетельной женщины, оскорбленной неделикатностью человека, которого она почтила своею доверенностию и дружбою.
– Это тебе в наказание, – продолжал Шабань, – ты было отбил у меня ветреную кузину – но я объяснил ей, что ты влюблен в Эмилию, и Клодина перестала на тебя посматривать с тою же нежностью, как бывало, даже… Ах, Глинский, я влюблен, как дурак!.. она со мною совсем не та, что прежде. Как Даламбертова мамка, узнавшая после сорока пяти лет своей с ним жизни, что он умен и тот самый, о ком говорит вся Европа – так и кузина не понимала до сей поры, что можно любить человека, с которым знакомы от детства. Но полно грустить, Глинский! теперь маркиза, верно, рассказала Эмилии твои похождения и она, конечно, сама жалеет о излишней строгости. Пей шампанское и утешься, а я пойду рассчитаться avec la belle limonadière [99] . – Сказав это, он отправился к красавице, которая, сидя на своем троне и принимая в лайковых перчатках двумя пальчиками деньги, улыбалась толпившимся у ног ее поклонникам и вздыхателям.
Глинский выпил бокал шампанского и как внимание его было не занято, он услышал сзади себя разговор двух французов, из коих один всячески бранил русских, а другой старался умерить горячность своего собеседника. Глинский обернулся, и глаза его встретились с глазами вчерашнего усатого мужчины с крестом Почетного легиона, который с видимою досадою продолжал свою брань. «Эти русские варвары, – говорил он, – думают, что они здесь победители во всех отношениях!.. но как смешны они!.. эта гвардия, вместо того, чтоб быть наградою ветеранам, напичкана мальчиками, которые со своим муравьиным станом более похожи на воспитанников, нежели на воинов. Несмотря на то, что император Александр позволил им здесь докончить курс воспитания, они не умеют еще вести себя как должно с порядочными людьми».
Глинский был во фраке и думал, что усатый человек не узнал его, он встал и, подошед к нему, сказал:
– Милостивый государь, я не знаю ваших причин, по которым вы говорите так дурно о русской гвардии, и не хочу знать их; но я должен объявить, что я русский и, следственно, продолжение вашего разговора в этом тоне будет не у места.