Наталия Соколовская - Любовный канон
Инстинкты сделали меня другой, такой, какую сама себя я не знала. Я не чувствовала любви к ребенку, я пока не научилась любить его, я была механизмом, обеспечивающим его жизнедеятельность, механизмом, который привела в действие сила, способная манипулировать мною. В те дни, недели и месяцы я не принадлежала себе, как никогда, но почему-то именно это внушало надежду, успокаивало. Ни до, ни после присутствие высшей воли не было явлено мне с такой очевидностью.
Я чувствовала вокруг детского тельца нечто вроде ауры, которая, как шагреневая кожа, таяла по мере роста ребенка, впитывалась в него, сосредоточивалась в нем, становилась им. Его сущность возникала на глазах буквально из воздуха.
Но теперь мне открылся и обратный процесс, который происходил с людьми, шагнувшими во вторую половину жизни. Я видела, что передо мной был не один человек, а множество отброшенных в пространство проекций: так постепенно начиналось рассредоточение, возвращение в исходную среду.
Лежа на нашей узкой кровати, я кормила ребенка, а ты смеялся и говорил, что этот маленький негодник все у тебя отнял. Нет, нет, говорила я, просто меня пока не хватает на двоих, осталось немного потерпеть, и я брала твои руки и прижимала к своему лицу.
В августе ты отвез нас на месяц в Питер, к моим родителям, а сам уехал в Москву. Накануне твоего отъезда я обнимала тебя и радовалась близости и уже не отстранилась, когда ты стал целовать мою грудь, еще полную молока.
Через неделю я начала томиться, мне стало не хватать тебя, это было чувство, возвращения которого я так ждала. Выдержав еще день, я пошла и поменяла билет.
Ночью перед отъездом, лежа в постели, я думала о том, какое счастье, какое невозможное счастье начнется послезавтра.
Рано утром раздался телефонный звонок. Я вышла в прихожую, взяла трубку, и твой отец сказал, что ты умер этой ночью.
Нет, не так прямо, конечно.
Сначала он сказал, что как хорошо, что завтра я уже буду дома, что мое присутствие здесь необходимо. И тогда я стала повторять как заведенная, скажите, что случилось, пожалуйста, скажите, что случилось, скажите прямо сейчас. У меня сил не было ждать того, что он все собирался мне сказать и никак не мог решиться, и я торопила его. Вот тогда он и сказал, что ты умер.
Я стояла и смотрела на свое отражение в зеркале. Мое лицо было обычным. Значит, это была не я.
Я не смогла бы пережить твою смерть.
В комнате, все поняв, запричитала мать, и я сказала, не надо, ребенка испугаешь, и она замолчала.
Я позвонила Рогнеде. Она еще спала, мой звонок разбудил ее. Как дела, спросила я, как дети, нашелся ли покупатель на последнюю картину и вообще, что нового. Рогнеда охнула – звонить в такую рань и спрашивать всякую ерунду, ну точно, из-за ночных кормлений и недосыпа ты, подруга, совсем рехнулась. Я ловила каждое ее слово, ну поворчи, поворчи подольше, думала я. Пока она так говорила со мной, она была моим последним прибежищем, но сейчас и это должно было кончиться.
Потом я позвонила Кириллу, потом поэтессе, потом Курту.
И тогда уже все окончательно стало правдой.
Проснулся ребенок и закричал, голодный. Я попросила мать приготовить смесь. Кормить я больше не могла. Я боялась, что через молоко ему передастся все, что случилось со мной в это утро.
На перроне меня встретили Кирилл и твой отец.
– Ни о чем не беспокойся. Я все сделаю, – сказал Кирилл.
Все-таки он оказался хорошим другом. В городе, разворошенном, как муравейник, полном бронетехники, военных и мятущихся толп, без его связей, машины и денег мы бы не справились. Он отвез нас на «Спортивную» и уехал.
Твой отец, точно оправдываясь, рассказывал, как все было.
Позавчера вечером ты позвонил и сказал, что неважно себя чувствуешь. «Еще немного поработаю и лягу», – сказал ты. А под утро ты уже стонал от боли и попросил отца срочно прийти. Тот понял сразу все и вызвал неотложку, велев жене, чтобы ждала дома, у них с сыном, кажется, намечалось серьезное мужское дело, и слезы там были ни к чему. От Кропоткинской, где жили твои родители, до нас не так уж и далеко, но это если ехать, а твоему отцу пришлось бежать. Хорошо, что в ту ночь еще не было комендантского часа, и к тому же ему повезло: у парка Культуры шофер поливальной машины увидел бегущего посередине проезжей части пожилого мужчину и посадил в кабину.
В подъезд твой отец вошел вслед за бригадой врачей. Дверь в квартиру была приоткрыта. Сначала врач пытался помочь тебе дома, потом сказал, что надо в больницу, ближайшую. Твоему отцу разрешили сопровождать. И потом он ждал в холле, рядом с отделением реанимации. А через полчаса к нему вышел врач…
– Деточка, – попросил твой отец уже в дверях, – приходи поскорее к нам, не оставайся тут одна.
Но я была не одна. На стуле висела твоя рубашка с ввернутым внутрь рукавом, а в кухне на подоконнике лежала характерно примятая с боков полупустая пачка «Родопи». На письменном столе были рассыпаны исписанные листы твоего нового перевода. Я решила собрать их и тут заметила, что верхние забрызганы чем-то желтым. Детская кроватка стояла не на своем обычном месте возле нашей кровати, а чуть сбоку. Конечно. Она мешала врачу.
Я поскребла желтые пятнышки на бумаге и вдруг все поняла, и разрозненные фрагменты сложились в картину того вечера и той ночи.
Я увидела тебя и тьму за окном. Увидела, как ты затачиваешь карандаш – точилка и легкая щепоть золотистой стружки, вот они. Не докончив писать фразу, ты пошел на кухню, достал из шкафчика корвалол, выпил, вот на кухонном столе маленькая рюмочка. Потом ты закурил, но бросил сигарету, потому что тебе стало хуже, сигарета до сих пор лежит в пепельнице.
Я шла по твоему следу, и мне казалось, что я вот-вот догоню тебя и сделаю, что обычно – обхвачу за плечи и уткнусь лбом в твою спину, прямо в теплую ложбинку между лопатками. Но ничего такого не происходило, может, я просто не вижу, думала я и закрывала глаза, и чувство у меня было такое, как тогда, на берегу, когда тонул человек.
Потом я двинулась дальше. Прихожая. Войдя в прихожую, ты открыл входную дверь и оставил щелку, чтобы увидели и не начали ломать. Раз ты подумал об этом, значит, готовился к худшему. Я вошла вслед за тобой в комнату. Створка платяного шкафа была прикрыта не плотно. Прежде чем лечь, ты взял с полки мой свитер.
Я легла в кровать, где лежал ты, и попала головой во вмятину на подушке. Я лежала, касаясь щекой своего свитера, и прислушивалась к тому, как постепенно, миг за мигом, разрывается твое сердце, как разрывается мое сердце от любви к тебе.
…Потом в квартиру вошли врач и медсестра и следом твой отец. Я услышала сухой шорох липучки, врач измерял тебе давление, и увидела столбик ртути, как невысоко он поднялся, и потом вздрогнула, почувствовав холодное прикосновение серебристого кружочка стетоскопа к твоей груди.
Дальше сестричка, совсем молоденькая, стала возле письменного стола готовить укол, и брызги лекарства попали из шприца на твои бумаги. А потом твой отец обмяк, и ему сестричка тоже что-то вколола, и шофер с врачом понесли тебя на носилках в машину.
А потом я оказалась в холодной и гулкой палате реанимации, и увидела ослепительный свет лампы над своей головой, и закрыла глаза, и под моими веками стали метаться солнечные сполохи. И еще целых полчаса ты был теплым песком, который я тщетно пыталась удержать в ладонях.
Ты умер в той самой больнице, где родился наш сын. Я обошла ее кругом. Окна корпуса, где находилось родильное отделение, были напротив окон палаты реанимации, в которой ты какое-то время еще был жив. Нас разделяла только узкая аллея.
Во дворе у больничного морга собралось много людей. Увидев меня, все повернули головы. А я шла по этому залитому солнцем двору, пока не остановилась на границе света и тени, которую отбрасывало здание морга. И дальше я помнила только свет.
После похорон и поминок я вернулась домой, не поддавшись на уговоры твоих родителей заночевать у них.
Я навела порядок на письменном столе, приняла горячий душ и надела твою рубашку, ту, что висела на спинке стула. Потом легла в расстеленную еще тобой кровать.
Я лежала и чувствовала только тяжесть, тяжесть земли, которой сегодня тебя засыпали. А потом я заставила себя думать, что это твоя тяжесть, и от этого мне стало легче, и я заснула.
* * *Прошло еще несколько лет, и я услышала в трубке характерный Медеин богатый обертонами голос. Только теперь он звучал глухо, словно весь оставался внутри и наружу доходило лишь эхо далекого горного обвала. Медея сказала, что больна и ничего ей уже не помогает. Как будто человеческие лекарства когда-то помогали небожителям.
Вскоре Медее сделали операцию, но лучше ей не стало. Пламя, терзавшее ее всю жизнь, доканывало, выжигало ее изнутри. И наконец Медея вспыхнула, стала светом, бесплотным духом.