Наталия Соколовская - Любовный канон
Метрах в тридцати от берега боролся с волнами человек. Судя по всему, он был хорошим пловцом, но сильные волны относили его все дальше, и кто-то уже побежал за помощью.
Через несколько минут из-за соседнего мыса показался и взял курс на пловца спасательный катер. Он шел против ветра, его подбрасывало на волнах, и двигался он совсем не так быстро, как, наверное, хотелось и тому человеку в море, и тем, кто стоял на берегу.
Катер был уже близко, когда человек взмахнул руками и пропал в волнах. Люди протяжно выдохнули. Человек опять показался, но в этот миг его накрыло большой волной.
Я закричала и бросилась к морю, хотя штормило уже не на шутку. Говорят, это свойственно женщинам – бежать в сторону опасности, а не наоборот. Может быть, именно такая наша особенность помогала в войну выносить раненых с поля боя.
Ты обхватил меня и потащил прочь. А я все кричала, и вырывалась из твоих рук, и все пыталась увидеть, что происходит, но ты не давал мне смотреть, именно потому, что однажды уже видел что-то подобное и знал, как это бывает.
Катер со спасателями кружил и кружил на одном месте. Люди начали расходиться, поодиночке, кто-то парами, поддерживая друг друга. Они шли, как идут после похорон с кладбища.
Но мною овладело исступление. Я знала наверняка: здесь, рядом, существует место, где этот человек еще жив, еще борется с волнами. Закрыв глаза, я отступала и отступала, пытаясь вернуться в пространство, которое именно сейчас ни за что не хотело совмещаться со временем.
Все было бесполезно. Я увидела твое побелевшее лицо и поняла, что не имела права на истерику. Мы обнялись и пошли к корпусу.
Вечером накануне отъезда устроили отвальную. Весь день шел дождь, и прибой шумел тяжело и монотонно, как следующие один за другим товарные поезда. Все устроилось будто специально для того, чтобы можно было сказать: ну вот, и погода испортилась, больше нам здесь делать нечего. Этакое невинное предательство, смягчающее горечь разлуки.
Сбоку от накрытых столов был невысокий круглый подиум для танцев, на котором посреди сменяющихся пар, независимо от темпа музыки, в одиночку покачивалась хватившая лишку Евграфова.
Ты молча курил, был замкнут, а Курт поглядывал на нас, не понимая, что происходит. Он видел, что я растерянна, мило ухаживал за мной, стараясь развлечь. Сетовал на то, что в любви ему не везет, но, даже если сидишь на диете, никто не мешает полистать меню, не правда ли, и он тащил меня танцевать.
Песня Иглесиаса была долгой, и я успела подумать обо всем на свете и даже о том, как хорошо, что вернусь я не в съемную квартиру, а к родне, на Мосфильмовскую, и, значит, если все кончено – пустота на первых порах не будет столь сокрушительной.
* * *Ты позвонил на второй день после возвращения, когда телефон под моим взглядом уже начал превращаться в горстку пепла. Я не знала, что сказать, и от волнения только повторяла:
– Ты, ты, это ты…
Два выходных мы прослонялись по городу. Ты звал меня к своим родителям, уговаривал зайти к Кириллу, но я предпочитала слякоть московских улиц, первый снег, который таял, не долетая до земли, и нищие забегаловки.
Я была с тобой такой, какой была задумана. Мне не хотелось подстраиваться под ситуацию, не хотелось никакой двусмысленности и недосказанности.
Я отклонила идею чаепития у твоих родителей, потому что считала смешным притворяться, что мы «просто дружим», а слово «любовники» казалось мне пустым и посторонним, это было слово с оттенком осуждения, из взрослого лексикона, а я никогда не чувствовала себя достаточно взрослой.
Идти к Кириллу означало встречу с его женой, и таким образом я предавала поэтессу, а я помнила ее глаза в день нашей последней встречи. Ну а «пустая квартира друзей с ключами под ковриком» была уже пройденным недоразумением, так же как история с фиктивным браком ради прописки.
Но главное – мне не хотелось отвлекаться на кого-то, когда рядом ты.
Оставалось десять дней до отъезда хозяйских гостей, вот их и надо было как-то перемочь, однако через два дня я поняла, что среда обитания, в которой нет тебя, для жизни не пригодна. Типичный синдром Хари, героини экранной версии «Соляриса».
Наконец гости съехали. Я приводила в порядок квартиру, скребла полы, пылесосила, перевешивала шторы, перемывала посуду – с автоматизмом заводной куклы. Под кухонным столом позвякивали бутылки талонной водки, девать ее было некуда, разве что расплачиваться с водопроводчиком.
Мне повезло: в соседнем магазине, отстояв небольшую очередь, я купила синюшную курицу, советскую птицу счастья, и сомнительного вида колбасу по талонам. А бутылка красного домашнего вина была привезена оттуда.
Я приготовила ужин, застелила новым постельным бельем кровать, на которой умерла мать хозяйки, и села перед телевизором с отсутствующим взглядом.
Я настолько измучилась ожиданием, что к тому времени, когда ты позвонил в дверь, лишилась всех чувств, буквально.
Лицо и руки у тебя были ледяные, и я вздрогнула, когда ты ко мне прикоснулся. Но не от холода, а оттого, что ничего не произошло. Ничего, что было у моря.
Я взяла у тебя промерзшую розу – одному Богу известно, где нашел ты ее в тогдашней Москве – и пакет с продуктами. А потом ходила за тобой по пятам и не знала, что делать.
И когда мы легли, я тоже была заторможенная. Ничего, сказал ты, ничего, ты просто устала, мы будем тихо лежать и наконец заснем, и ты опять ко мне привыкнешь, все будет хорошо, и ты гладил меня по голове, и скоро мы стали дышать в унисон, глубоко и спокойно, и я решила, что мы уже спим, а потом, как было уже когда-то, море оказалось не снаружи, а внутри нас, и больше не о чем было беспокоиться.
Мне нравилось, как ты ешь, чуть опустив голову, быстро и аккуратно, а потом закуриваешь, выбивая сигарету легким ударом пачки о ладонь.
Мне нравилось, как ты читаешь, подперев кулаками скулы, как черкаешь что-то в блокноте, готовясь к лекции.
Мне нравилось, как ты сидишь за переводом, и настольная лампа освещает твои руки, а лицо остается в тени, и я, ревнуя к работе, хожу и мешаю, касаясь тебя то плечом, то щекой.
Мне нравилось, как ты говоришь, мне было все интересно, и то, о чем ты молчишь, мне тоже нравилось.
Мне нравилось, как ты кладешь мне ладонь на спину, в углубление между лопатками, потому что потом ты уже мог делать со мной все, что угодно.
Я перестала дичиться твоих родителей, мы славно встретили вчетвером Новый год, но никакие родственные контакты мне были не нужны, мне по-прежнему хватало только тебя.
В апреле «Светочка» поняла, что ваш развод – реальность, а не просто жизнь по разным квартирам, и тут последовали санкции в виде писем и звонков на работу, с привлечением высокопоставленного папы. Решать вопросы подобным образом уже вышло из моды, просто не все еще знали об этом.
Волнения достигли издательства, в котором готовился к выходу перевод Куртовой книжки, и моего журнала, и твоих родителей. Только глубины, на которой находилась я, они не достигали: я была беременна и сама была как плод, защищенный водами.
Но может быть, мне это только казалось, потому что в середине апреля появились симптомы, которые Рогнеда назвала «очень тревожными», а уж она-то, мать двоих детей, понимала в вопросах репродукции.
Женская консультация располагалась в глубине пустынного квартала, возле замороженной стройки.
Мы прошли мимо похожих на военные руины железобетонных блоков к двухэтажному зданию, выложенному из серого беспородного кирпича. Рогнеда взяла меня за руку, и мы вошли.
Внутри было холодно и сумрачно. Рогнеда посадила меня в коридоре и пошла в регистратуру договариваться: ни о каком номерке я, конечно, не позаботилась, потому что, когда вдруг поняла, что «что-то не так», впала в анабиоз. Это была реакция на страх, на западню, в которой я очутилась и которой была я сама.
– Не бойся, – сказала Рогнеда, втолкнула меня в кабинет и закрыла за мной дверь в верхний мир.
Толстая докторша в белом колпаке и мясницком переднике поверх халата быстро задавала вопросы и быстро заполняла анкету. Потом кивнула в сторону ширмы:
– Туда.
Я подошла к гинекологическому креслу и подняла голову. Я искала нож гильотины, он очень подошел бы к этой конструкции.
– Первый раз, что ли?
Я не ответила. Со мной произошла удивительная вещь – я отделилась от своего тела и оказалась где-то сверху, а та, что была внизу, стала послушно выполнять приказы докторши. Но когда она грохнула на приставной стол металлическую миску с пыточными инструментами, даже та я, что была наверху, закрыла глаза.
Осмотр закончился. Я постепенно приходила в себя, голова кружилась.
Сдернув с рук перепачканные кровью перчатки, докторша спросила, хочу ли я сохранить ребенка.
Я молчала, пытаясь вникнуть в суть ее вопроса. Тогда она впервые посмотрела мне в лицо, и голос ее окрасился чем-то вроде сочувствия.