Михаило Лалич - Облава
В Топловоде, в натопленной комнате, в постели лежит Ахилл Пари. Он не слышит угроз Чазима, и они его нисколько не заботят. Он позабыл про то, как били Чазима, и про его россказни об измене мусульманских начальников — все это уже кануло в прошлое, а прошлое его не интересует. Из дивизии ему телеграфировали, чтобы он разыскал и собрал трупы погибших коммунистов — вот что не дает ему уснуть. Несколько секунд он таращил глаза на депешу, спрашивая самого себя: для чего им понадобились трупы? Потом заметил, что он тут вовсе не для того, чтобы задавать вопросы, а для того, чтобы выполнять распоряжения начальства. Приказы полковника Фоскарио, поступавшие из штаба дивизии, всегда казались поначалу странными и глупыми, и только потом открывался их глубокий смысл. Вероятно, что-нибудь подобное происходит и теперь. Может быть, Фоскарио хочет проверить, обманывают ли его четнические командиры, а может быть, еще что-нибудь. Ахилла беспокоит одно — он не имеет понятия, где находятся трупы. Сказали, будто их двенадцать, он видел и сфотографировал только двоих. Но что сделали с ними, не знает — его сбили с толку истошные крики и яростная свалка, из которой он едва ноги унес. Ничего другого не остается, как утром завести мотоцикл и ехать к начальнику милиции в его крепость на краю города. Если кто и может знать, так только этот надутый брюхач. Покончив с этим делом, а с ним как-то надо покончить, он доложит о странном поведении майора Фьори. А покуда надо хоть немного поспать, но вместо этого Ахилл Пари представляет себе, как он стоит перед низеньким полковником и докладывает, взвешивая каждое слово и стараясь ничего не пропустить. Он злится на себя, клянется, что больше не будет об этом думать, и через минуту все начинает сначала.
Не спит и майор Паоло Фьори в своей городской гарсоньере, Рико Гиздич в своем штабе — тюрьме на краю города, Шелудивый Граф в коровнике Бекича. В коровнике темно даже днем, черные коровы, встревоженные непогодой, бродят в нем точно драконы. Шелудивому холодно, его пронизывают ветер и страх; ступни у него распухли, затвердели и болят. Ползая в поисках двери, он влез в лужу коровьей мочи и весь вывалялся в навозной жиже. Наконец он добрался до двери и, собравшись с духом, принялся звать — ему ответили свирепый вой ветра и собачий лай. Устав, он лег возле старой коровы в надежде согреться, но корова сердито раздула ноздри, боднула его и побрела в темноту. Графу мерещится, что он замурован и осужден жить в этом подземном мире, среди паутины, луж и навоза. Это наказание, думает он, за то, что уже целых шесть недель, а может и больше, он никому не причинил зла и никого не опозорил. Если еще пройдет день, другой так вот попусту, иссякнут его жизненные соки, высохнет сам корень, и он станет честным человеком, а честные люди быстро гибнут, потому что их ненавидит судьба. Испугавшись, что завяз в порядочности, из которой не может выбраться, он снова тащится к двери и в отчаянии колотит пистолетом по доскам, кричит, умоляет, грозит.
Когда ветер утихает, Лила, мать Филиппа Бекича, слышит его мольбы и угрозы: «Заколю корову, переколю коров, подожгу все, если сейчас же не откроешь!..»
Пусть колет, думает она, пусть палит, если может. Что мне за дело до коров или дома — пришла большая беда, по сравнению с которой все остальное мелочь. Она давно уже предчувствовала градовую тучу, она надвигалась, но могла еще и повернуть в другую сторону, теперь эта туча разразилась над ее кровом, и больше уже ничего не поправишь. Это уж не тревога, не страх; смягчавшая их неизвестность отпала, остался лишь холодный свет пустоты, в котором ясно видно, что вся ее жизнь, все, что составляло ее мир, оборвалось и полетело в тартарары. Ничего подобного раньше она не ощущала, слышала только от других матерей, что такое бывает, оттого и знает: сын ее канул в бездну. Никто к ней не приходил, ничего ей не говорили — может, он где-то один, на ветру, в темноте лежит мертвый, и, кроме нее, никто этого не знает. Она бродит по дому как шальная, не может найти себе места, хотя и нет больше сил двигаться; каждую минуту ей хочется громко зарыдать, и она с большим трудом, боясь встревожить детей, сдерживается. Время от времени она подходит к больной — ладонью утирает крупные горошины пота с ее лба и прислушивается к ее бреду:
— Он пошел за лошадью, скоро придет. А если меня не застанет, ничего не поделаешь, значит, так было суждено, скажи, пусть не сердится.
— Скажу, скажу, не беспокойся, — утешает ее старуха и подносит чашку с молоком. — Ну-ка, выпей молока! С сахаром, сладкое, вот попробуй!
— Не хочу с сахаром. Дай молоко детям, ведь плачут все время!
— Каким детям?.. Где плачут?..
— И женщины плачут. Старухи какие-то, слышишь, как одна причитает?
— Плачут сейчас многие, только это ветер.
Неда открывает глаза, смотрит, с усилием что-то припоминает и улыбается: это Джана, о которой ей рассказывала Ива!.. Ей так хотелось, чтобы Джана осталась в живых, и вот она живая. Каким-то чудом не погибла, а может, на кладбище как-то очнулась и пришла. И по лицу видно, что побывала в земле, рука дрожит, но это все пройдет, когда кончится облава. Любит ее Джана, любит неизвестно почему — просто так.
— Тот, что идет с Василем, впереди Василя — это Ладо. Мой сын не сирота безродный — у него есть отец.
— И у моего Филиппа был отец, но сейчас ему больше не нужны ни отец, ни мать.
— Другие дети не станут презирать, когда отец есть.
— Зачем же презирать?
— Будут с ним водиться, вместе бегать по лугам, вот он и не останется один. Негоже, когда ребенок сам по себе, когда его мучают, оскорбляют с малых лет. Мой сын не будет один — каждый знает, что его отец Ладо. И за ним Ива присмотрит, правда, Джана? Присмотрит, как за своим, будет играть с ребятами на травке.
— Дети добрые, пока они дети, только потом люди начинают ненавидеть друг друга. Откуда в людях столько ненависти?
— Дьявол в них забирается. Кормим их мясом, луком, горькими травами, вот с пищей в них и входит ненависть. Может, все, что сеем и жнем, отрава — на крови да на поту растет.
— Не говори так, Джана! Страшно мне, если это так, значит — нет тому конца-края.
Старуха вышла во двор, на ветер, чтобы не заплакать. Ночь вокруг дома ощетинилась, точно облава, угрозами, призывами и стонами. Буря уходилась, выбилась из сил, не может больше пригибать фруктовые деревья к земле, ломать им ветки. Утихает медленно, много еще времени понадобится, пока отведут душу те, кто грозился, пока похоронят мертвых и раненые поумирают… Стоит старуха, смотрит во все глаза на плоскогорье — хочется ей увидеть, что делается по ту сторону, но темнота мешает.
А по ту сторону плоскогорья, в ближайшем от города селе, слушает, как утихает ветер, Ново Логовац. Ему досадно, что буря кончается, он бы предпочел, чтоб и ночь длилась подольше, и ветер не унимался, и раздоры продолжались. То, что для других раздоры, для него жизнь и деньги. В бумажнике Филиппа Бекича остались деньги — вот что его мучает. Трижды он пытался их вытащить, — зачем мертвому деньги? — но Саблич и Доламич мешали. Сейчас эти деньги посреди дороги в накренившемся грузовике — пройдет кто по шоссе, заберет и уйдет. Но вряд ли, тешит он самого себя. Кто сейчас пойдет? Все смертельно устали, напуганы, спят. А если случайно кто и пройдет, не осмелится и коснуться — грузовик штука казенная, можно головой поплатиться, да и мертвец для дураков святыня… Размышляя так, Ново Логовац прислушивался к храпу Доламича и к тому, как вторит ему, тонко посвистывая носом, Саблич. Чтобы проверить, крепко ли они спят, Логовац спросил:
— А что, если придет шофер?
Саблич промолчал — он привык ловить исподтишка, а не пускаться в разговоры.
— Придет, а нас не будет, — продолжал он, — вдруг возьмет и уедет на грузовике в город?
Когда и этот вопрос остался без ответа, Логовац поднялся и вышел. Перед рассветом совсем стемнело. «Утро будет облачным, а день пасмурным — тяжко придется тому, кто надеется на ясную погоду!..» Быстро зашагав вдоль плетней, он добрался до шоссе и как вкопанный остановился у грузовика: здесь уже побывали, сняли переднее колесо, чтобы из резины сделать обувь, и грузовик еще больше накренился в сторону. Воры разбили стекло кабины, влезли и унесли все, что можно. С полной безнадежностью он подошел к кузову, отбросил брезент и посветил фонариком: Филипп Бекич лежал без шали, без джамадана, без рубахи, голый и босый, в чем мать родила, весь окровавленный, скорчившийся, с ощетинившимися усами, словно и мертвый защищался. Логовац перекрестился и вместо молитвы выругался:
— Мать их переэтак, обогнали, проклятые, ободрали как липку!
VПеред рассветом совсем стемнело. Стены мрака, гонимые ветром, со всех сторон стеснили ущелье — то и дело закрывают и меняют его направление. Ладо лезет вверх и наталкивается на скалу, возвращается обратно, спотыкается о кусты и попадает в ямины, которых раньше не было; только выберется из сугробов, и снова путь преграждает скала с противоположной стороны.