Александр Проханов - Сон о Кабуле
Он вышел на Красную площадь. Дул ветер, по скользкой черной брусчатке бежали белые змеи. Рубиновые звезды были окружены розовыми облачками, словно звезды дышали. Золотое кольцо курантов почернело от мороза, и казалось, тронь его голой рукой, и пальцы прилипнут к стрелкам. Мавзолей был гладкий, отшлифованный, как деталь оружия, вошедшая в сочетание с вороненой сталью брусчатки. Башни стояли, как стройные красные ангелы, опустив к земле тяжелые крылья. Взмахнут, поднимутся, словно мерные большие орлы, полетят к побережьям трех океанов.
Он стоял на площади один, без зевак, соглядатаев, и она, огромная, каменная, продуваемая метелью, грела его. Его усталые мышцы наполнялись молодой сочной силой. Его глаза становились зорче и видели спящего голубя в каменном завитке собора. Его слух улавливал металлическое шуршание высокого механизма часов. Его сердце напрягалось, как горячий бутон. Со всех сторон летели к нему невидимые живые лучи, и он взрастал от их чудодейственной силы.
Теперь он был высотой с мавзолей, словно стоял на трибуне и оглядывал площадь, ожидая начала парада. Того, о котором мечтали в тесной саманной казарме, при коптилках, охмелев от поминальных стаканов, проводив в последний путь вертолетчиков, – завернутых в серебряные пакеты, их поднимали на носилках на борт, и солнце блестело на мятой фольге. Они пили спирт, пропахший соляркой, и комбриг хрипел, что он еще пройдет по Москве, пронесет по площади развернутое знамя бригады.
Теперь Белосельцев стоял на гранитной трибуне, один, без президентов и маршалов, готовясь принять парад. И только Сталин в походной шинели смотрел на него из могилы.
Первым на площадь въехал гусеничный тягач, – тянул подбитый КамАЗ, ржавый, окисленный, на спущенных ободах, с пулевыми отверстиями, прошившими кабину водителя, с бурыми пятнами крови на драном сиденье. Один из бесчисленных, кативших по ущелью Саланг, и водители, занавесив стекла бронежилетами, вели колонны под огнем пулеметов, оставляя на обочинах горящие грузовики.
Белосельцев отдал честь подбитой машине, прочитал на линялой фанерке надпись «Ярославль» – родина погибшего парня.
Следом на площадь втащили подбитый танк, с опущенной пушкой, свернутой башней, в желтой шершавой ржавчине. Коммулятивный заряд прожег броню, подорвал боекомплект, и страшным коротким взрывом истребил экипаж. Сжег и оплавил стальное нутро, приклеил к броне мятые стволы автоматов, ржавые пулеметные ленты. Танк был сожжен на кандагарской дороге в районе кишлака Нагахан и стоял, окруженный бесконечными ворохами подбитой искореженной техники, мимо которой на скорости мчался их «бэтээр», и долина в осенних садах была залита желтым негреющим солнцем. Белосельцев, прижимая ладонь к виску, провожал обугленный танк.
Третьим на платформе, опустив поломанные лопасти, возник вертолет. Редуктор вдавился в салон, блистеры были расколоты, хвост оторван. Фюзеляж в завитках алюминия был изъеден осколками. Его сбили из «стингера» в районе Гордеза, когда экипаж доставлял еду и взрывчатку высокогорным постам. Летчик, в пламени, теряя управление машиной, камнем летя к земле, успел прокричать в эфир: «Прощайте, мужики!», и этот прощальный крик, вмонтированный в боевую песню, звучал в кассетниках по афганским гарнизонам. Белосельцев отдавал вертолету честь, глядя, как исчезает платформа на спуске к Василию Блаженному.
На площадь в дыме и рокоте, с развернутыми полковыми знаменами, вкатили «бэтээры». На броне, ухватившись за скобы и крепи, за крышки люков, за черные стволы пулеметов, сидели инвалиды афганской войны. Безногие, изувеченные в подрывах на проселках и трассах. Безрукие, простреленные стальными сердечниками «дэшэка». Слепые, оставившие глаза в виноградниках Герата, в пожарах Муса-Калы, в ущелье Панджшер. Сидели, обнявшись, поддерживая друг друга. Смотрели сквозь метель на золото кремлевских крестов, видели зелень мечетей, глиняные хвощи минаретов, солнечное мелководье на бродах через реку Гельменд. Среди инвалидов Белосельцев увидел безногого подполковника. Тот держался за древко знамени, красное полотнище било его по лицу, и он был знаком Белосельцеву, они где-то встречались – на офицерской пересылке в Кабуле, в траншее под Файзабадом, в штабной палатке в Газни. Подружились на час, выпили чарку спирта, а после расстались, чтобы встретиться здесь, на параде. Белосельцев отдал подполковнику честь. Видел, как из белой метели выбежала хрупкая женщина, кинула на броню «бэтээра» букетик цветов.
На брусчатку, под туманные красные звезды, овеваемые серебряным снегом, входили строгие шеренги полков, литые каре батальонов, отдельные роты, в камуфляже, в походных «афганках», в линялых обвислых панамах. Колыхались знамена, светились стволы автоматов. Белосельцев вглядывался в их худые загорелые лица, узнавал офицеров шиндандской и кундузской дивизий, спецназ Лашгаргаха и Фарах-Руда, десантно-штурмовой батальон, уходивший на перехват караванов, группы захвата, бороздившие красные пески Регистана. Он видел, как проходит, печатая шаг, «мусульманский батальон», штурмовавший Дворец Амина, офицеров «Каскада» и «Вымпела». Все они были знакомы, все были родные. В их стиснутых строгих рядах он увидел себя самого, молодого, стройного, с марлевой повязкой на лбу, и в кармане, у самого сердца, лежал маленький цветной изразец.
Парад проходил по Красной площади, среди звона курантов, вдоль розовых башен и стен. Удалялся к Василию Блаженному и там, овеваемый светлой метелью, возносился в синее московское небо, исчезал среди туманных огней. Белосельцев шагал по брусчатке, и на черно-металлическом камне, среди снежных мазков, лежала оброненная джелалабадская роза.
Белосельцев шел по Москве, в метели, среди сочных белых огней, пропадая в серебристой мгле переулков, выходя на просторы озаренных площадей, видя в небесах то золотые кресты соборов, то жгучие красные иероглифы реклам. Он сбился с пути, путал названия улиц, оказывался в темных продуваемых арках, из которых его выносило на сверкающие, в бегущих вспышках проспекты. Ему казалось, он выходил к Смоленской, к седой громаде Министерства иностранных дел, увенчанной высокими сигнальными огнями, среди Садовой, похожей на кольцо Сатурна. Но заворачивая за угол, вдруг оказывался на Чистых прудах, на сиреневом льдистом катке, по которому среди гирлянд носилась одинокая хрупкая танцовщица. Он узнавал бело-розовый нежный дворец больницы Склифасовского, зеленые луковицы кирпичного храма, где шло богослужение, в озаренной глубине над головами прихожан появлялся священник в золотом облачении, но его вдруг подхватывал завиток метели, подымал в воздух, опускал через минуту на московской окраине, среди угрюмых фабричных зданий, над которыми в пурге пламенели цифры «666».
Москва шевелилась, двигалась, меняла обличье. Озаренные фасады зданий возникали и исчезали, менялись местами, поворачивали в разные стороны свои воспаленные окна. В огромных витринах бриллианты, драгоценности и меха сменялись окровавленными тушами, копчеными окороками, отрубленными головами коров и свиней. В ночном клубе обнаженные женщины качали на бедрах разноцветные павлиньи перья, и вдруг среди них появлялся черный раввин, открывал священную книгу, и посетители начинали молиться. В сыпучей метели, вместе с хлопьями легкого снега, летели какие-то бороды, старые кивера и кокарды, камергерский шитый сюртук, и их догоняла буденовка с красной звездой, кожанка комиссара. Отовсюду слышалась музыка. Из открытых окон особняка – чистый звук рояля. Из подворотни – вой ветра и лай собак. Из проезжего джипа – горячий рок-н-ролл. Из сквера, где качались деревья, – стук морозных суков, карканье хриплых ворон. Казалось, Москва снимается с места, готовится в странствие. Всеми домами и храмами, всеми дворцами, министерствами, тюрьмами снимется со своих холмов, сорвется с фундаментов и под музыку метели улетит в небеса, как огромная летающая тарелка, вращаясь вокруг Кремля. Опустится на другую планету, в другой половине галактики.
Ему казалось, что в этой мистической Москве скрывается от него какая-то тайна. Какое-то малое, ускользающее от понимания слово. Какой-то хрупкий, едва уловимый звук. И он бежал по Москве, догоняя этот звук, ловя его в скрежете трамвая, обронившего с проводов зеленую длинную искру. В звоне хрустальных дверей, в которых мелькнула прелестная, усыпанная снегом женщина.
Особняки на бульваре были как волшебные видения. Розовый, с янтарными окнами, с чугунными решетками на балконах, начинал вдруг рябить, как отражение, туманился, словно облако, возносился сквозь черные плетения деревьев. Белоснежный, с хрустальными зажженными люстрами, словно в глубине, среди мраморных колонн, шел бал, танцевали офицеры и дамы. Два каменных льва на воротах, в шапках снега, привстали на лапах. Горела, лучилась на водостоке сосулька. И все летело в метельное небо. Нежно-бирюзовый, льдисто-сияющий, с узорным фронтоном, на котором – античные герои и женщины, амфоры и священные чаши, начинал отрываться от сугробов и вместе с гранеными фонарями, с их сиреневым светом, исчезал в туче снега.