Ванда Василевская - Реки горят
Звучат в ушах слова, сказанные тихим, проникающим в самую глубь сердца голосом:
— Мы не торгуем кровью…
Где адвокату понять это? Ведь и тем иностранным корреспондентам, в Сельцах, мерещились какие-то закулисные сделки, тайные договоры, тайные обязательства. Как мог бы понять этот делец, что здесь другой мир, что единственным ответом на все их вопросы был ответ человека, каждое слово которого твердо, как клятва; прямой и ясный ответ, что Советский Союз не торгует кровью…
— Скажите, а… вся эта материальная помощь штатским, школы, детские дома, — настаивает адвокат, — это все… тоже бесплатно?
— Ах, значит вы, господа, все же знаете, что здесь существуют польские школы, и детские дома, и материальная помощь беженцам?
— Да… В общих чертах…
О, разумеется, в общих чертах. Жаль только, что даже в «общих чертах» ни одного слова об этом не проникло в прессу там, за Ламаншем, за океаном, в прессу, орущую, плюющую, не отступающую ни перед какой клеветой, ни перед какой ложью.
— Вот, можете познакомиться не в общих чертах, а точно, по документам.
Бывший посол на мгновение теряет каменное спокойствие, он слишком быстро, слишком стремительно протягивает руку.
«Смотри, смотри. Ведь это вопросы, которые когда-то были в твоем ведении, которые должен был разрешать ты».
Бывший посол торопится, быстро перелистывает страницу за страницей. Школы. Детские дома. Издательства. Вагоны продовольствия. Вагоны одежды. Рубрика за рубрикой — колонны цифр.
— Любопытно, не правда ли?
— Да, любопытно, — бесцветным голосом отвечает тот и, будто спохватившись, прежним ленивым жестом отодвигает от себя бумаги. — И это тоже безвозмездно?
— Да, и это безвозмездно.
Старый профессор смотрит подернутыми пеленой усталости глазами. Совершенно очевидно, что он давно потерял нить разговора и не понимает, в чем дело. Круглое лицо адвоката, так похожее на выпяченный зад, приобретает оттенки желтизны. Бывший посол все чаще посматривает на часы. Уже поздно. Гости чувствуют себя утомленными. Просят отложить окончание разговора на следующий день.
Тихо закрываются огромные, массивные двери бывшего посольства. Длинная черная машина тихо отплывает по асфальту. И теперь, когда они уехали, когда разговор отзвучал, — становится совсем ясным то, что затемнялось в переговорах. Нет, дело не в границах, не в аграрной реформе и тем более не во второстепенных вопросах. Стеной, на которую всякий раз натыкался разговор, был упрямо отстаиваемый лондонцами тезис о том, что правительство можно будет формировать только в Варшаве. Это выдвигалось ими как нечто не подлежащее дискуссии. Но это была пустая болтовня. Функционировал Комитет Национального Освобождения, осуществляя полноту власти. Он в сущности был уже правительством на клочке отвоеванной земли и мог официально переформироваться в правительство где угодно — и в Люблине и в Хелме, свидетельствуя, что Польша существует, что она перестала быть только территорией, оккупированной врагом, а стала государством.
Разумеется, подлинный вес будет иметь лишь правительство, пребывающее в столице. Но ведь оно может войти в нее уже сформированным хотя бы в Люблине. Откуда же это упорство? Почему только в Варшаве? Зачем ждать и чего ждать, когда каждый день требует безотлагательных решений, декретов, устройства освобожденных районов на новый лад?
Все эти доводы отскакивали, как горох от стенки, наталкиваясь на молчаливое, глухое упорство лондонцев.
Это не зря. Казалось бы, те сами заинтересованы в том, чтобы как можно скорее войти в новое польское правительство, как можно скорее принять участие во всем происходящем в Польше, — хотя бы для того, чтобы тормозить и вредить. А они откладывают, оттягивают это до освобождения Варшавы, даже не спрашивая, когда оно может быть осуществлено. А ведь это совершенно неизвестно, особенно сейчас. Ведь ясно, что огромное трехмесячное наступление не может продолжаться до бесконечности, что надо подтянуть войска и боеприпасы. Форсировать Вислу — дело трудное. Как это ни грустно, приходится считаться с возможностью, что Варшава будет освобождена не так скоро, — быть может, даже позже Кракова, Силезии. Почему же они откладывают до Варшавы?
И когда сейчас Шувара вспоминал всю конференцию от начала до конца, у него возникала неопровержимая уверенность: эти люди выжидают. Но чего? Казалось, им бы и торопиться. История идет своим путем, и чем дольше они будут находиться вне событий, тем хуже для них. Каждый новый день дает новые преимущества людям из Комитета Национального Освобождения. Так почему же лондонцы тянут?
В эту ночь Шувара не мог уснуть. Широко раскрытыми глазами смотрел он в темноту. Где таится западня? Что скрывают эти маски выжившего из ума профессора, отставного дипломата, адвокатского крючка? Впрочем, теперь уже совсем ясно, что старикашка не в счет, он, кажется, даже не посвящен в их планы. Но те двое — почему они играют на промедление?
Шувара осязаемо чувствовал притаившуюся рядом опасность. Но какую? Любое предположение, которое приходило ему в голову, тотчас же казалось ему самому бессмысленным. Что должно произойти? Ведь тот прохвост не дрогнул, когда на брошенный как бы мимоходом вопрос, какой пост они могут предложить ему в будущем правительстве, услышал немедленный и недвусмысленный ответ: хотя бы пост премьера. Ведь он, конечно, этого не ожидал. Он явно готовился к тому, что придется торговаться за портфели, за влияния и возможности. А тут сразу портфель премьера — и он не ухватился за него, дал вопросу утонуть в вялом, перескакивающем с предмета на предмет разговоре. В чем же дело? Откуда может обрушиться удар?
Утро принесло сомнения. Может, все это ему кажется, игра нервов?.. В одиннадцать новая встреча — тогда все выяснится. Нельзя же тянуть эту болтовню до бесконечности. Ну ладно, тот хотел прощупать почву — быть может, хотел снестись с Лондоном, прежде чем принимать конкретные решения. Но следующий разговор уже пойдет глаже, по-деловому. Хуже всего это переливание из пустого в порожнее, в которое превратился весь первый разговор.
…Медленно двигались стрелки стенных часов. Мертво выпячивались голые зады на размалеванном потолке.
Телефонный звонок. Ровный, любезный голос бывшего посла. Господин министр очень просит его извинить. Господин министр плохо себя чувствует и просит отложить совещание. О, ничего серьезного, простой грипп, простуда…
— Когда же?
— Это, разумеется, трудно предвидеть. Все зависит от того, как будет себя чувствовать господин министр. Как только ему станет лучше, они тотчас дадут знать. Очень неприятно, что так вышло, но что поделаешь?.. Господин министр очень просит извинить.
Простудился… Ну, конечно. Его насморк важнее, чем формирование правительства…
Подозрения, возникшие вчера, подтверждались. Те играли на промедление и в сущности даже не скрывали этого, не стыдились пускать в ход самые школярские увертки.
Простуда… Здесь люди работают день и ночь, в жару, больные, едва таская ноги. Бледный рассвет застает их за работой, раннее утро снова поднимает их к труду. Они сгибаются под бременем тысячи дел и не бывают простужены, не говорят, что чувствуют себя плохо даже тогда, когда врач считал бы нужным уложить их в постель. Но этот министр лондонского правительства — не им чета. Он должен заботиться о своем здоровье, о здоровье «провиденциального человека», даже когда совсем здоров.
Ясно, они просто выжидают. Но чего, чего они ждут?
Приходилось вооружиться терпением. Любезно разговаривать с этими людьми, считаться с тем, что за их призрачными фигурами маячат и британский лев, и звезды, и полосы. А главное — надо считаться с моральным кредитом, которым пока еще пользуется в Польше этот «крестьянский деятель». Его невозможно просто зачеркнуть, приходится ждать, пока его зачеркнет сама жизнь. Ведь он вошел в «лондонское правительство», чтобы показать, будто оно «полевело», он был нужен этому «правительству», как человек не скомпрометированный, не обремененный виной за сентябрьское поражение, не замаранный явной изменой в дни войны. Вначале и Шуваре хотелось верить, что между этим и другими все же есть какое-то различие, что с ним можно будет разговаривать более прямо и открыто. Но уже первый разговор развеял эту иллюзию. Стало ясно, что и с этим надо так же торговаться, чувствуя во рту омерзительный вкус того, что те называли «политикой».
Нет, опасным этого человека считать нельзя, можно спокойно швырнуть ему даже премьерский пост: ему либо придется пойти вперед вместе со всеми, либо жизнь сама выбросит его за борт. Теперь уже никому не вырвать из рук крестьянина землю, данную ему июльским манифестом Комитета Национального Освобождения. Никому не согнуть распрямившуюся спину рабочего, не приковать его к каторжной тачке. Никому не преградить путь тому ветру свободы, который развевает знамена на освобожденном клочке польской земли. Произошли необратимые перемены, и не этому политикану уничтожить их. Он либо поплывет по течению, либо будет им снесен.