Владимир Шапко - Счастья маленький баульчик
— Пошли отсюда!
— Ну мам, посмо-отрим…
— Пойдем, я тебе сказала! Людям есть нечего, а они… вывели… Крысы!
А вслед неслось: «Джек, ко мне!», «Джерри, Джерри, брось сейчас же, выплюнь — бяка!», «Ли-инда! Золотце мое! М-му-ух, моя радость!»…
8
Прошлой осенью, недели за две до Ноябрьских, Дмитрий Егорович заявился домой с киластым мешком за плечом.
«Сюрприз», — хитро подмигнул он вскочившим из-за стола Кате и Митьке. Прошел в кухонку, боязливо опустил мешок на пол — и отпрянул. Мешок завозился, в отверстие выдернулись две удивленные гусиные головы. Помотались немного и криком вдарили — как в трубы гвозданули. Вот так трубачи! Вот так сюрприз!
— На работе дали, — пояснил Дмитрий Егорович. — К празднику… Хорошие гуси…
Конечно, на работе разбойников не дадут, тем более к празднику, подумал Митька, однако выглядывал из-за матери с опаской.
Присев на корточки, Дмитрий Егорович стал дергать мешок за край. Желая помочь, значит, гусям, освободить их. Но его не поняли: мелькнул как острый камень клюв — и он отскочил, за руку схватился: до крови, подлец!
Вот тебе и хорошие гуси…
А гуси поборолись с мешком, стоптали его под себя и уже разгуливают по кухне, шеями тянутся во все дыры: под столик, под табуретку, за печку, в помойное ведро один было запустился, но чихнул — не про нас табачок, крепковат. И тут же нарисовал на полу. Другой не отстает — тоже рисует. Гуси тощие, грязные, облезлые. Как окопные генералы, после долгой позиции в тыл прибывшие. Для поправки сильно пошатнувшегося здоровья. Ходят, осматривают свои будущие апартаменты. Ну что ж, вполне пристойно, вполне. Впрочем, хозяева вон только рты поразевали, но это хорошо — почтение. К высокому чину. Это хорошо! Вполне, вполне… Генералы привстали на лапах, как бы потянулись и удовлетворенно замахали крыльями, только календарь зашуршал со стены да сами хозяева чуть с кухни не вымелись.
На другой день Дмитрий Егорович со Спечияльным из штакетника сколотили здоровенный глухой ящик. На огороде. Нечто вроде гусятника.
И генералы без всякого почтения были выселены туда.
Питались гуси черт-те чем: ополосками, картофельной шелухой, ботвой огородной не брезговали. Однако через месяц оправились, посвежели и стали оглашать окрестности жизнерадостными вскриками. Но кто бы не разгуливал по двору — Митька ли, Дмитрий Егорович, из прорабской конторы ли кто — ящик на огороде молчал. Стоило Кате появиться на крыльце — сразу трубили торжественную встречу. Вытряхнет Катя половичок, уйдет в дом — гуси разом оборвут. (Истинные профессионалы — ни единой ноты попусту.) Выйдет с другим половичком — «трубы из футляров» — и встреча еще радостнее вверх! А когда Катя тащила к ящику какую-нибудь бурду в кастрюле, а рядом припрыгивал Митька — трубы гвоздили из ящика не переставая. Митька бежал вперед, как сурдину выдергивал, распахивал дверь, и гуси с распростертыми крылами, как с распростертыми руками, радостно крича, неслись навстречу Кате. И бегали, бегали ласковыми шеями по бедрам ее, по животу, а то и к лицу норовили добраться. И тегали, тегали. «Ну, ну, хватит, хватит!» — успокаивала их Катя, потом выливала бурду в корыто. Извинившись за прозу жизни, генералы приступали к трапезе — щуками процеживались в корыте. В другое, оцинкованное, корыто Катя наливала колодезной воды, и, отобедав, генералы по очереди залезали в него — ванну принимали. Они приседали, нахлынывая воду на себя, как мочалками гуляли шеями по спине, на груди, по бокам; затем, уже на земле, прорабатывали клювами каждое перо, не забывая даже про малюсенькие перышки. А когда они потом ходили с Катей кругами по осеннему, растерзанному огороду — белогрудые, в будто накинутых на плечи чистых серых шинелях, благоухая свежестью и здоровьем, — то это были уже натуральные генералы, сопровождающие даму на прогулке.
На безопасном расстоянии спотыкался о кочки Митька. И стоило приблизиться ему чуть, как кавалеры, извинившись перед дамой, кидались к нему как с пиками наперевес: ш-ш-ш-ш-шы-ы-ы! Митька откатывался назад. А гуси возвращались на исходную позицию — по бокам Кати и чуть позади ее.
— Мам, давай!.. — просил Митька, заранее плещась смехом.
— Не надо…
— Ну мам!..
Катя убыстрила шаг. Головы кавалеров испуганно вздрагивали, поспешно болтались вслед. Догоняли, укоризненно тегали: что это еще за шуточки с вашей стороны!.. Катя еще быстрее. Да что же это! — вскрикивали кавалеры.
— Еще! Еще! — смеялся, подпрыгивал Митька.
Катя бежала, вскидывая ноги в тяжелых кирзачах, размахивая руками телогрейки. Благим матом орали кавалеры: держи-и! удира-ет! Мчались за ней, крылами растопыриваясь на пол-огорода. Чуть с ног не сбивали, догоняя, и тегали, тегали сердито: да что ж это такое? тега! никакого этикету не соблюдать! тега! да как можно! тега! мы к вам с самыми серьезными намерениями, а вы? жестокая! Т-тега!
Митька сучил ногами у самого живота, совсем заходился. А Катя уже гладила, успокаивала обидевшихся кавалеров.
Дальше по кругу опять шли чинно, благородно — дама чуть впереди, кавалеры чуть позади: ну вот, другое дело! А то бежать… Дама — и бежать. От кавалеров! Надо ж такое придумать! Тега!
В том году декабрь лег быстро, и сразу высоко поставились неподвижные, синевато-бело-искристые дни. Задумчиво-кучерявые дымы из печных труб слезили, донимали солнце. По улицам бежали, жарко всхрапывая, лошади с розвальнями и кошевками. Бодреньким поскрипывали морозцем пешеходы. В инее, как в морозистых гусеницах, затяжелели деревья и провода.
В дом Влетел Митька — раскрасневшийся, весь в снегу.
— Мама! Дедушка! Мы с Вадькой Пудом… — и осекся.
Один гусь висел, уже подвешенный на веревке возле печки. Уже ощипанный, без головы, с обрубленными лапами. Будто в кальсонах на последнем своем параде. Другой голо съежился в пере на коленях у Кати. Шмыгая покрасневшим носом, Катя зло дергала перо и этой же рукой сдергивала слезы с ресниц.
— Дедушка! Дедушка! — бросился в комнату Митька.
— Ну, ну… ты ж мужик… — Дмитрий Егорович обнял его, расстегивать стал тулупчик.
— Дедушка! Гуси! Генералы! Дедушка!..
— Ну, ну, не надо, сынок…
— Гу-си-и-и-и… — уткнулся в грудь дедушки Митька.
9
К ночи схлынуло людское половодье, и как осадком загустело по всему вокзалу согбенными спящими кочками. У туннеля и выхода в город неопасно сочились остатние струйки и ручейки. То были люди с пригородных поездов. Почти без вещей, легкие, прыткие.
Часа в три ночи началась уборка. Пожилые тощие тетки в черных халатах злыми голубятницами шугали сонных пассажиров с вещами мокрыми грязными тряпками на длинных палках из одного конца вокзала в другой. «Уборка! Уборка! Подымайсь! Дома досыпать!»
Господи, да когда кончится-то это всё! Катя с вещами и Митькой перетаскивалась на новое место. Рядом поскрипывали старики со своими мешками. «Нарочно об эту пору гоняют, как есть нарочно! — потихоньку, с опаской, поворачивала тетя Малаша. — Вона какие злые!»
На новом месте заняли целую скамейку-диван. Тетя Малаша тут же умостила голову на сидорок, ноги в вязаных белых носках подобрала на скамейку и засопела под выдавленными на спинке скамейки буквами «НКПС» — что означало: Наркомат Путей Сообщения — как под охранной грамотой. Не спал Панкрат Никитич, потихоньку рассказывал Кате о житье-бытье своем, о промашках своих в жизни, и сам удивлялся на них и посмеивался над ними. Катя слушала, кивала, но постепенно взгляд ее начал растворяться, голосок Панкрата Никитича отодвинулся куда-то, и гул потревоженных людей, звяканье ведер со злыми вскриками уборщиц, стриженая голова спящего Митьки, которую она забывчиво гладила у себя на коленях, вновь зажженная люстра, что, разжиживаясь под потолком, тяжело мазала ее остановленно-журчащие глаза — все это, в полусне ли, в полуяви, навевало уже ей что-то очень далекое, забытое…
Родом Катя была из глубинного алтайского села Рыжухи. Рыжих в том небольшом кержацком селе было не больше, чем в других местах, а прозвание это старинное село получило по имени речки, что рыжей девичьей косой бежала вдоль огородов и бань и вдали, у закатного солнца, расплеталась несколькими вспыхивающими протоками и проточками.
Детей у Алексея и Марии Ипатьевых долго не было. До тридцати пяти лет. И сам Алексей, молчаливый и наполовину уже седой мужик, и жена его Маруся, худенькая, с быстрыми, тоскующими глазами, давно уже не ждали от бога ничего. Были они без детей — как две бездомные собаки на осеннем пронизывающем ветру: и прижимаются Те собаки друг к дружке в пугливой, безнадежной тоске — и согреться не могут… И вдруг на тебе! — понесла Маруся. Да в самое смутное время — в девятнадцатый год! Вот тебе и фистулка пустая! — ошарашенно глядели на нее бабы села и тут же, как-то совсем не принимая Алексея в расчет, ехидненько вещали: «Никак ветром революцьённым надуло бабу-то, хи-хих-хи…» Но Маруся знала, каким ее ветром надуло, и, шагая по деревне, гордо выпячивала в баб маленький свой, острый животик. А когда наконец родилась девочка — «гли-ка, и волосья такие ж, как у Алешки, и насупленная такая ж… ну купия отец!» — бабы только руками развели: чудеса-а!