Александр Зеленов - Второе дыхание
Все стояли немо, оцепенев, не двигаясь, выжидая, как вот-вот случится непоправимое. Первым пришел в себя ротный. Крикнув: «За мной!» — рванулся к машине. За ним, побросав винтовки, срывая с себя на бегу шинели и куртки, следом кинулись остальные, принялись швырять под колеса одежду, цеплялись за кузов, за дверцы, за крылья полуторки...
В какой-то момент немногим оставшимся наверху показалось, что теперь все равно не удержишь машину. Поздно! Но подбегали все новые люди, вокруг машины множились пятна багровых, натужных, синевших ох непосильного напряжения лиц, — и вот наконец скольжение вроде бы прекратилось. Полуторка, словно бы зацепившись за что-то, снова забуксовала на месте, а потом, под натужное уханье, медленно поползла, под общий вздох облегчения, вперед...
Выскочили!!!
Вытирая тылом ладоней лица от пота и грязи, тяжко, с трудом отдыхиваясь, искоса глядя один на другого с кривыми, вымученными улыбочками, все двинулись следом за нею. И никому даже в голову не пришло обругать или упрекнуть так и сияющего голым бабьим лицом Дороднова, настолько привыкли за годы войны брать на ура.
Начался траурный митинг. Майор Маракуев произнес над гробом прощальную речь.
Он говорил, что старший лейтенант Бахметьев погиб в результате вражеской вылазки, призывал к неослабной бдительности, говорил, что особенно бдительными мы должны быть сейчас, когда победа наша близка. Словом, говорил он то, что в таких случаях и полагается. Ведь настоящей причины смерти он, как и все остальные, не знал.
Трижды над холмиком свежей глины прогремел прощальный винтовочный залп. И остался бывший взводный Бахметьев в неполные свои двадцать четыре года лежать хотя и не в чужой, но все же далекой от родимого дома земле, под сработанным ротным плотником фанерным, со звездочкой, обелиском, недели лишь не дожив до победы.
* * *Аня слегла в тот же день, не выдержав нервного напряжения. Вечером из полка пришел санитарный автобус и увез ее в гарнизонный госпиталь. Писарь собрался было проводить, но ротный так на него посмотрел, что у того сразу пропала охота ехать.
Ждал сержанта еще один неприятный сюрприз. На КП неожиданно заявился новый уполномоченный Смерша, и ротный приказал писарю освободить его закуток для старшего лейтенанта.
Пришлось поселиться с ребятами, в общей комнате. Сержант притащил с чердака и поставил там железную койку, перенес под нее несгораемый ящик, в котором хранилась вся ротная документация. Но этим дело не кончилось. Утром другого дня командир роты вызвал писаря к себе и сказал, что тот будет сопровождать уполномоченного по всем точкам роты, которые особист посчитает нужным обследовать. Только пусть захватит с собой подсумок с патронами и карабин.
Пориков заворчал. Ведь у него своих дел под завязку! Ахвледиани болен, связь на КП остается без командира. Кроме того, надо срочно подписывать роту на военный заем. Но ротный, глянув ему в глаза, произнес неожиданно мягко: «Надо, Егор, пойми! Кроме тебя, больше некому», — чем окончательно обезоружил писаря, который мог порой ерепениться, если ему приказывали, но не в силах был отказаться, если его просили.
...И вот уж четвертый день как ступал он след в след за долговязым уполномоченным Смерша, вышагивая за ним от одной до другой точки роты. (Особист, как заметил писарь, первым делом обследовал те точки, на которых какое-то время жили Бахметьев либо Турянчик.)
Уполномоченный ищет «следы», сержант это знал и готов был помочь ему всеми силами. Ротный, как Пориков понимал, не зря приставил к особисту именно его, — вероятно, рассчитывал, что писарь будет держать своего командира «в курсе». Писарю не терпелось вызнать хоть что-нибудь, он даже пытался расспрашивать уполномоченного, но тут же был холодно-вежливо остановлен. Смершевец заявил, чтобы он не вмешивался ни во что и выполнял те обязанности, ради которых он к нему и приставлен.
Особист оказался замкнутым. Он не только не думал посвящать сопровождающего в свои служебные тайны, но сразу же поставил перегородку между собою и им. За три минувших дня так ничего и не удалось выведать у него писарю.
С карабином на плече сержант плелся, видя перед собою сухие жилистые ноги особиста в яловых сапогах, неутомимо попирающие дорогу, его худую длинную спину, оттопыренные уши, на которых держался околыш армейской фуражки, нависавший — дыней — затылок и наивную мальчишескую косичку на шее, убегавшую под воротник.
Прежний уполномоченный, лейтенант Папукин, — тот тоже был «с закидоном». Во всем поведении и действиях Папукина наблюдалась некая сумеречная многозначительность. Он постоянно к чему-то присматривался, прислушивался, с подозрением взирал на каждого. Задерживал нищих, бродивших по деревням, женщин-менялок, богомольных старух. В первой роте, располагавшейся на левом фланге полка (дальше за ней начинались леса), Папукин сидел неделями, причем не снимаясь в штабе полка с довольствия, чем особенно раздражал Хашимова, ротного старшину. То и дело он приводил на КП своих «подозрительных», которых надо было кормить и где-то — пусть временно — содержать. И становилось смешно и обидно, когда после первой же проверки их приходилось всех отпускать за неимением улик.
После двух с половиной лет пребывания в полку Папукину так и не удалось ничего «раскрыть». Посрамил же его пожилой ефрейтор Машков с триста пятой, служивший разведчиком еще в первую мировую войну. Им-то и были задержаны и доставлены на КП две действительно подозрительные личности, которых незамедлительно переправили в штаб дивизии. А вскоре во фронтовой газете «Тревога», в списках награжденных, появилась и фамилия Машкова, и пожилому ефрейтору была вручена боевая медаль.
Фамилия нового особиста была Киндинов. Придя на точку, он просил приготовить место, где мог бы работать. «Работать» же на его языке означало вызывать к себе, кого посчитает нужным, и беседовать с ним без свидетелей, с глазу на глаз, сколько ему потребуется.
Обычно он вызывал всех подряд, но одних отпускал очень быстро, с другими беседовал долго. Затем отправлялся в деревню, ближайшую от позиции, и принимался опрашивать там местное население.
Придя на точку, он предоставлял совершеннейшую свободу писарю, и тот или д о б и р а л на чьей-нибудь койке, отсыпаясь за все бессонные ночи на «передке», накормленный перед этим начальником станции сытным обедом взамен на обещание чистого бланка увольнительной, или бродил неприкаянно по позиции, размышляя, как ему все же найти общий язык с особистом и что-то выведать у него.
А еще не давали покоя мысли об Ане, о том, как она там, в госпитале, и как упросить ему ротного, чтоб разрешил побывать у нее.
Вчера под вечер зашли они к Бодренкову на триста восьмую, сержанту, бывшему плотнику со Смоленщины. Располагалась триста восьмая недалеко от деревни, но в деревне не оказалось свободного дома, и пришлось Бодренкову землянку копать под жилье. Оборудовал он, бывший плотник, землянку эту по-своему. В землю вогнал полноценные сосновые срубы, каждое бревнышко затесал изнутри, загладил рубанком, аккуратно проконопатил пазы, сделал добротные, с косяками, окна. Хоть вышли и низковаты, зато широкие, чтобы побольше впускали света. Переборки внутри все тесом забрал и покрасил. И получилась не земляная нора с тяжелым угарным воздухом, а изба настоящая, деревенская, только лишь в землю врытая, — со смолистым сосновым запахом, светлая, чистая, духовитая, словно медовые соты.
Да и все-то у Бодренкова было добротно, на совесть сработано. Окоп для прожектора, укрытие для машины оплетены изнутри аккуратно тальником; связь не на колышках, а на столбиках. Своими руками сержант сделал и пирамиду для ружей, и вешалки для шинелей, и кухонный шкаф для повара. От всего на триста восьмой веяло домовитостью, устоявшимся бытом.
Когда заявились писарь с уполномоченным, расчет сидел за столом и ужинал (было у Бодренкова в расчете трое девчат, остальные — папаши-приписники). И хотя сам кряжистый сержант был намного моложе своих мужичков-подчиненных, но своею степенностью напоминал он за общим столом отца. Ровная полоса загара на лбу, где сидела пилотка, отрезала незагорелую белую кожу от обожженной солнцем, обветренной и по-крестьянски грубой. Резко выделялись на ней выгоревшие белесые брови над небольшими глазами чистой, младенческой голубизны.
Гостей пригласили отужинать, радушно усадили за стол.
На точках, где им пришлось побывать, всё, а особенно хлеб, делили по пайкам, по порциям. Здесь же хлеб стоял посередине стола на блюде, нарезанный, — бери сколько хочешь. Кто не наелся, просит добавки. Опять не хватило — добавят еще. И, несмотря на это, не только самим хватало, но оставалось еще и гостей накормить. У Бодренкова в расчете витал некий дух семейственности, хозяйственности. И настроение у каждого было что надо...