Михаил Стельмах - Большая родня
— Вот на этом собрании и начался сбор средств на эскадрилью «Наш ответ Чемберлену».
— На самолеты значит?
— Эге, — обрадовался Дмитрий, что мать так близко приняла к сердцу его слова. — Кто какой-то рубль вносит. Кто — пашню, а Захар Побережный, секретарь сельсовета, возьми и скажи: «Даю подсвинка, чтобы всякие свиньи не налезали на нас». Что здесь смеху было — и не спрашивайте. А Свирид Яковлевич уже мне слово предоставляет. Вы же сами знаете, как мне на людях тяжело выкорчевывать из себя это слово. Взглянул как сквозь туман на всех и уже сам не помню, как сказал: «А у меня хороший сундук. Сам сделал. На эскадрилью отдаю его; хотел бы, чтобы он для Чемберлена гробом стал».
— Так и сказал? — забыла Евдокия, что надо бы попенять Дмитрию, чтобы не разбрасывался сундуками.
— Так и сказал. И снова все люди хохотали. А потом кто-то из кулачья из уголка отозвался: «и не пожалел, чертов выродок».
— А ты что? Смолчал?
— В сундуке, говорю, и для вас место найдется. Не пожалею. Целуйтесь себе с Чемберленом. Все аж захлопали в ладони… Так-то, мам, — ясно посмотрел и примирительно прибавил: — Чего с языка не сорвется, когда толком не умеешь говорить.
— Значит, ты сундук отдал потому, что говорить не умеешь? — затвердел голос Евдокии.
— Только потому, — с готовностью согласился.
— И зачем бы вот врать? Что же, я с тобой драться буду? Отдал — значит отдал. Мы, кажется, не хуже людей. Только скорее новый делай, так как сейчас нам и копейка, как сердце, нужна. — Снова нырнула в будничные заботы.
— Сделаю, мам, — чуть заметно улыбнулся.
Правя хворостиной, Дмитрий отводит волов назад, и телега выкатывается на небольшой, заросший муравой и ромашкой двор. Припавшие пылью, поморщенные ботинки приминают кудрявую землю, и парень размашисто открывает настежь певучие ворота.
— Ты куда? А обедать?
— Привезу еще копу — тогда.
— Разве так можно? Ты же только вечером прибудешь.
— Ну и что, вкуснее будет еда! — Сел на телегу. Волы звонко цокнули рогами, за колесами закрутилась косматая пыль.
— Дмитрий, долго того времени поесть?
— Успею еще.
— И так всегда. Готовь, готовь, а ему хоть бы что, — закрывая ворота, проводит глазами Дмитрия.
Просоленная потом майка туго облегала широкий, с бороздкой вдоль спины, молодецкий стан; сбитый на затылок картуз и небольшой вырез безрукавки выделяли опаленную ветрами и солнцем шею.
«Хозяин мой», — улыбается и вздыхает, берет из сарая тяпку, поглощенная заботами, спешит через сад на притихший от жары огород.
В саду дремлют настороженные тени, краснобокие яблоки, как снегири, вгнездились в густой листве, как гнезда ремеза, свисали желто-зеленые груши.
И кажется Евдокии, что, разводя над тропинкой подсолнухи, выйдет ее молчаливый Тимофей. Сядет у перелаза, отделяющего сад от огорода, положит тяжелые натруженные руки на колени, встретит ее темными невеселыми глазами.
Шевельнулась шершавая листва подсолнухов, и сердце, сжимаясь, сильнее забилось в груди вдовы.
И вместе с тем она скорее ощущает всем телом, чем видит, как над простоволосыми людьми плывет тяжелый гроб, и брызгают на дорогу густые слезы плача…
Годы пригасили горе, но не могли искоренить мыслей, воспоминаний: приходили они к вдове неожиданно — в радости, в печали. Засмотрится на Дмитрия — мужа вспомнит, зашивает сыну сорочку — а перед глазами Тимофей выплывает. Так и жил ежедневно в женском сердце, только с годами какое-то чудное чувство начало вплетаться — мерещилась ее прошедшая жизнь будто сном: проснешься и оно отойдет, побежит в безвестность, как далекий просвет неожиданно затянутого облаками солнца.
Случалось иногда, удивится, когда в светлицу войдет высокий статный парень, такой же русый и горбоносый, как Тимофей, одним взмахом плеча снимет нараспашку надетую свитку и встанет около матери.
Неужели это ее сын, ее дитя? Неужели годы ее сбежали, как весенняя вода с зеленых долин?
ІІ
Незаметно, как рыбина в глубине, проплывают годы; не поймать их неводом, ни вороными лошадьми не догнать, и не придут они к тебе, как те далекие родственники, в гости.
Еще ярыми дождями весна не сыпанет, а жаворонок выманивает хозяина с плугом, уже кукушка встречает зарю в садах, а там, гляди, зазеленеет поле и картофель в землю просится. Едва с овощами управишься — засеребрится коса на лугу, дальше жатва подоспеет, и запоют дороги от рассвета до полуночи. Заметишь ли, как на стернях ветры ржаную бороду закачают и осенний дождь натянет сизую сетку над кустистой озимью?
Потом придут мастера-морозы, повеют снега и присмиреет полуголодное село до весны, когда снова кукушка долгие годы будет ковать, а кому-то и одного пожалеет.
За ежедневными хлопотами и работой Евдокия не заметила, как Дмитрий из подростка стал парнем. Другие ребята в его годах уже под окнами толклись, где собирались девчата на посиделки, а он с утра до вечера работал по хозяйству — хозяйственный удался, что все соседи завидовали, — занимался извозным промыслом, возил с сахароварни жом или меляс, столярничал, в свободное же время за книжку брался. Небогатые науки прошел — церковно-приходскую окончил, и до книги был падкий. И когда осенью 1921 года в село к ним приехал новый учитель Григорий Марченко, Дмитрий зачастил к нему.
— Дмитрий, не попом ли, значит, думаешь быть? — часто смеялся над ним сосед, подросток Варивон.
— Где там! Не нам в юбке ходить. Хочу до такой науки дойти, чтобы готовые калачи на поле родили.
— Тогда меня возьми, значит, калачи есть. — Варивон хитровато закручивал кургузыми пальцами папиросу, а глазом косил на свой двор — чтобы домашние не увидели. — А то уже и забыл, какие они, эти калачи, на вкус, значит, бывают. Год прослужил у попа и хоть бы тебе раз попадья на праздник перемену ржаному невыпеченному хлебу выдумала. Вот настала Пасха. На проводы фурами начали возить попу куличи и пасхальные яйца. Заперла их попадья на замок в амбаре, а нас еще рождественскими хлебцами душит. Засохли они, как железо, зацвели — не угрызешь. Ну, слава богу, говорил же наш поп, в стене амбара небольшая дыра была. Приладил я из провода крючок и начал таскать оттуда куличи для своих ребят. И так, скажи, наловчился, что только цокну проволокой, а уже кулич, как рыбина с фабричного крючка, никак не сорвется. Попраздновали мы тогда хорошо, и попадья не нахвалится своими наймитами: меньше хлеба стали есть. Жадничала она с теми куличами, пока они зеленью не покрылись — аж срослись от плесени. А потом как-то поздним вечером, чтобы никто не видел, Сергиенко вывез их и в Буг сбросил. Такая вот коммерция, значит, бывает…
— А чего это поп так орал позавчера?
— Договор не хотел составлять. Приехал дорогой товарищ из Работземлеса — за наши права заступился. Так попа чуть родимец не хватил. Потом целую ночь с кулаками пьянствовал и совещался, как бы в трудовой договор вписать наименьшую цену. Но сельсовет так его при людях проучил, что он и камилавку потерял, и части прихожан лишился. Знаешь, как Свирид Яковлевич умеет отчитать… Такой наш поп.
— Недаром говорят о нем: святой и божий, на черта похожий.
— Думаешь, обновление иконы не его рук дело?
Дмитрий засмеялся.
— В «Рабоче-крестьянской газете» прочитал интересный документ. Петру Великому сообщили, что у одного старовера икона пускает слезы. А Петр Великий и написал резолюцию: «Пусть икона прекращает плакать, а то у старовера заплачет то место, через которое разъяснялось верноподданническое чувство». После этого икона перестала плакать.
— Стоящая резолюция, — развеселился Варивон. — У тебя есть что-то почитать?
Любил Дмитрий в зимний вечер, задав на ночь скоту, сесть на скамье, подпереть руками голову и читать про себя, чуть заметно шевеля губами.
— Прочитай, сынок, что-нибудь вслух, — оторвется мать от пряжи.
Подымет голову от книги, еще раздумывая над чем-то, зашуршит твердыми негибкими пальцами по страницам и спросит:
— Вам о хозяйстве, может?
— Зачем мне о хозяйстве, и так ежечасно в глазах стоит тебе. «Кобзаря» начни.
Вьется, гудит шмелем над полом веретено, небольшим огоньком мерцает плошка, и глуховатый четкий голос Дмитрия отдаляется, перед глазами простилаются далекие миры, и слово добирается до самого сердца, да и слезой иногда прокатится по вдовьей щеке.
— Еще у тебя, Дмитрий, есть какие книжки?
— О Ленине, Владимире Ильиче.
— Прочитай, сынок: наработался, натрудился, намучился человек… Как здоровье его?..
И снова глуховатый голос откатывается в далекие миры, и уже, кажется, каждым бревном хаты качают, перезванивают сибирские ветры и снега. А из той метелицы выплывают прищуренные умные глаза неусыпного труженика, который согрел каждое село, каждое жилище своим добрым сердцем и улыбкой.