Михаило Лалич - Облава
Он закрыл глаза и побежал, и тут же ему почудилось, будто пулеметная очередь, отдуваясь, рысит по пятам за ним. Потом его что-то задело, оцарапало, точно два мохнатых зверя схватили его за штанину. Между ног путались какие-то черные нитки, одни рвались, другие тянулись; на вершине холмика, запутавшись в них, он упал навзничь. Падая, он задел рану, и от боли небо в глазах завертелось, запрыгало и потемнело. Другая очередь швырнула ему горсть снега в лицо; третья, точно шелудивая собака, проехала животом по носу, брызнула на него холодными капельками с хвоста и шарахнулась в кусты. На скалах закаркали вороны и люди, из темного водоворота криков выделились ясные и веселые возгласы:
— Браво! Браво! Прикончил.
— Готов, спекся, одним ме-е-еньше!
— Полежи, сынок, отдохни! Придет братец, поднимет тебя, вон идет!
— Шако это или Качак?.. Кто знает?
— Важный какой-то, в офицерском кителе.
— Вот сойдем и увидим. Сейчас он ручной, подождет.
— Нет, — зарычал Ладо. — Не ручной я, ошибаетесь.
Он протер глаза, вернул небо на место, вытянул для проверки ноги, собрал все силы и в три прыжка добрался до верха. Поднял над головой винтовку, погрозил тем наверху и показал еще для ясности кулак. Он рассчитывал увидать за холмиком лес или хотя бы Шако — вместо этого перед глазами раскинулся голый выгон и на нем десятка два мусульман в чулафах и закопченных чикчирах. Ладо сначала решил, что они ему со страху почудились, что это мстит изгнанный, с презрением отброшенный страх, издалека насылая на него такие невероятные мороки, которые долго не исчезают и кажутся совершенно реальными.
Морок или не морок, Ладо понял, что все равно выбора нет. Зашагал прямо к ним, надеясь, что они сами вернутся в небытие, из которого им и не следовало выходить. Идет, а они не исчезают. Вытянулись цепью на три шага друг от друга, винтовки наперевес, стоят, переминаются с ноги на ногу — один похож на Гувера, а другой, рядом с ним, на попа Гапона.
Ладо почувствовал, что вместо головы, сбитой с толку хаосом неясных мыслей, правая рука сама начала думать и выполнять задуманное: она нащупала в кармане итальянскую гранату, вытащила ее, поднесла к губам, совсем как грушу, чтобы откусить. Вытащив зубами мягкий язычок предохранителя, он сунул туда палец. Смерть теперь приближена на добрый шаг и поймана, как джин в бутылке, теперь ей нельзя ни запоздать, ни прийти раньше времени, она будет сидеть и ждать его приказа. Уже не важно, что собираются делать другие, он их опередит. Все сейчас в правой руке, под пальцем, который вдруг стал огромным, словно затычка от целого мира: нити судьбы, причуды свободы и пути неясного будущего зависят всецело от него. Он положил руку в карман, чтобы не было видно, какое сокровище он в ней держит, и спокойным шагом пошел дальше, медленно-медленно, шаг за шагом, как ягненок, забредший в тесное помещение бойни.
Мусульмане смотрят на него с недоумением. Может, он хочет сдаться, думают они, или попросить пропустить его. Они верят, что это так, потому что это больше всего их устроило бы. Им, мусульманам из ближайшего от границы селения Страна, приходится выкручиваться иначе, чем прочим единоверцам. Они порвали с Таиром Дусичем, и тем самым с Верхним Рабаном, и теперь их подозревают в том, что они тайно крестились и приняли веру четников, никто им больше не верит, перед всеми они виноваты. А упустив одного коммуниста, они лишались теперь и покровительства, которое обещано другой стороной. Единственным оправданием для них было бы схватить второго живьем, разоружить и передать тому войску, которое подойдет первым. Глядя, как спокойно приближается к ним Ладо, они решили, что сам великий аллах посылает его, дабы они могли откупиться его шкурой.
Ладо был уже в десяти шагах от них, когда они увидели, что коммунист вовсе не похож на заблудшего теленка: в налитых кровью глазах таилось коварство. И поняли, что им грозит опасность. Пожалев, что подпустили его так близко, мусульмане крикнули, чтоб он бросал винтовку, и взяли его на мушку. Коммунист сделал еще два шага и вместо винтовки бросил удар грома. Бросил и, еще не опустив руки — точно с разгону прыгал через костер, — пролетел между ними сквозь дым, крик и снежную заваруху.
Покуда они приходили в себя и искали глазами его растерзанное тело, Ладо скатился с пригорка в лес, протиснулся сквозь кусты, добежал до сельской дороги и остановился перевести дух. «Здорово я их обманул, сказал он про себя, попытаюсь еще раз», — и переложил оставшуюся гранату из левого кармана в правый. Потом огляделся по сторонам: дорога, подозрительные кусты, дубовый лес с пожухлой листвой. Все какое-то враждебное. Шако нет. Старый-престарый день, накормленный криками и напоенный кровью, подстерегает, томясь в ожидании. Солнце село на небесную мель и едва ползет. Ладо посмотрел на него и сердито крикнул:
— Шагай, солнце! Шагай, глупое, делай свое дело! Чего волынишь? Чего не заходишь?
Он словно увидел свой голос. Точно мокрая тряпка, он взлетел над деревьями и упал в долину без отклика и отзыва. Освещенная солнцем, раскинувшаяся перед ним низина, коварно разделенная впадинами, начинает перешептываться с оврагами и тенями: «И что за дурак? Думает, что потом легче будет. Почему легче? Отчего легче? Кому ночь приносила облегчение?.. Оставь его, пусть себе надеется. Все у него в голове перепуталось, ничего ему не докажешь. Где он, он не знает, и спросить некого, да и не поверит, если ему даже верно ответят. Один он, а один человек — не человек, он и себе перестает верить…»
IIIВасо Качак увидел на северном склоне Орвана одинокую движущуюся точку, всмотрелся в нее и больше не упускал из вида. Чудная какая-то, похожа на черную мушку, появляющуюся перед глазами, когда устаешь. Но обычно мушки плавают в пустоте, расплываются и исчезают, а эта упорная, никак не пропадает. Движется одна-одинешенька, спускается по крутогору и незаметно растет.
Оказавшись на нижнем скате горы, точка превратилась в заблудившегося школьника с ранцем за плечами, который забрел в незнакомые места, проклинает злых вил, заманивших его в неведомую глушь, и рукавом утирает слезы, чтобы увидеть, куда же он наконец попал. Однако школьник вскоре превратился в согбенного старика; он шел, опираясь на палку, и смешно дергался на ходу, часто падал и, прежде чем решался снова встать и продолжить путь, долго размышлял. Поднявшись, он каждый раз менял направление: сворачивал влево и пытался снова карабкаться на гору. Попытки его были тщетны, старик быстро уставал и опять начинал спускаться вниз, — туда, куда вели его ноги, и так до тех пор, пока он снова не падал. А падал он все чаще и чаще, передышки становились все продолжительней, было ясно, что силы у него на исходе. Вот он вошел в лес и застрял там надолго. Когда казалось, что старик уже не появится, он все же как-то доковылял до открытого места и пошел дальше к подножью горы.
— По всему видно, это не Байо, — сказал Качак. — Как думаешь?
— Ни Байо и ни Видо, — ответил Момо Магич. — Я уж потерял всякую надежду, что они живы.
— Рано еще терять надежду, еще ничего не известно. Кто же это может быть?
— Не наш. Какой-то дряхлый старик, едва тащится.
— Может быть, хоть он что-нибудь знает. Наверняка знает. Надо его спросить.
— Давай, он-то от нас не убежит. Ноги не дадут, если даже захочет.
Гавро Бекич молчал. Не желая вмешиваться в разговор, он отошел в сторонку и улегся на куче хвороста, удивляясь про себя, как это им еще не надоело смотреть куда-то и языки чесать. Ему всего довольно. Хочется спать, а не может; стоит только задремать, как перед глазами встает шумный Филипп Бекич с полосатой шалью на голове, намотанной, как тюрбан, точно там поселился клубок разноцветных змей, и в красном джамадане, от которого все превращается в кровь и огонь.
«Ничего не получается, не могу заснуть, — заключил он, уткнулся лицом в листья и захрапел, будто заснул, это был единственный способ показать Момо Магичу, что у него, Гавро Бекича, совесть чиста. — Да, чиста, твердил он про себя, совершенно чиста. Я не раскаиваюсь, мне не в чем раскаиваться — в такой день ничего нельзя было сделать. А говорить с ними не стану, пусть они первые начнут! Пусть наваливаются, а я потом, у меня тоже есть что сказать. Они сами виноваты — Байо и они, а не я! Они знали, что Байо не создан для таких дорог и землянок. Сто раз им твердил: уберите его отсюда, не по силам ему такое! Почему его не отослали в другое место? Он не захотел — приспичило в герои выйти, а они не нажали на него. Нужно было убедить или поставить вопрос на голосование. Любому другому можно навязать решение, которое ему не нравится, так почему нельзя было с ним поступить так же? Не сошла бы с него позолота, если бы он пошел в барак к раненым. Прихватил бы с собой свои книги и тетради и копался бы в них за милую душу. И обувь была бы сухой, и постель чистой и сухой; капелька на бумаги не капнула бы; ни мокряди, ни вшей, ничего из того, что доводило его до сумасшествия. Остался бы жив, дождался бы весны, и нам без его придирок было бы легче. Мы успели бы выбраться на Софру, пока Иван Видрич ее оборонял, и Видо Паромщик был бы с нами, и все было бы как надо…»