Петр Сальников - Горелый Порох
22
Всяко текла жизнь в Лядове и всяко мерились годочки. И все бы ничего — терпимо и ладно, общее дело все-таки клонилось к наладке. Старички, однако, с мудрой скаредностью новое времечко считали своим счетом. Дед Финоген, испытавший все огни и воды, как-то на нечаянной бездельной сходке лядовских старожилов принялся по-своему подбивать бабки:
— Царя лихоманного спихнули? Спихнули. В революцию свое взяли? Взяли. В гражданской вражью силу одолели? Одолели. Непманов побороли? Да. С кулачьем разделались? Тоже так — с мироедами по одной дороге не пройдешь… Трудолюбно, даст бог, и колхозная жизнь сладится. А еще города, заводы в свой рост поперли — только гляди да радуйся. Одним словом, — подытожил свою «арифметику» Финоген, — этот самый сыцализм, ради чего и живы мы, устроится — туда нам и дорога!.. Одна жаль душу гложет.
— Эт какая-такая жаль у тебя завелась? — усомнились старики. — Ты, Финоген, как по писаному жизню нашу разложил. Небось от самого Шумского грамоту такую перенял, а?
— Да такая жаль: не дадут нам этот сыцализм построить. Чует сердце — не дадут. Не ндравится он буржуям проклятущим.
— Что ж ты загодя песок-то пущаешь из порток, а? — с подначкой ковырнул своего приятеля Васюта.
— Им теперешняя Расся поперек глотки кляпом встала — невпродых, — гнул свое Финоген, не слушая ни Васюту, ни других стариков. — Мы свою дугу, а антирвенты свою гнут. Как в семнадцатом начали, так и до ее…
— Ну, это давно было. Теперича отдышались: антирвенты бывшие своим манером, а мы своим ажуром живем, — благодушно рассудил кто-то из стариков.
— Во-вот, отдышались… Я вам, остолопам, одно посчитал, а теперь давайте другой баланеец подобьем, — Финоген, почуяв, что его не совсем понимают, закипятился: — Сколь годочков опосля революции живем? И двух дюжин пока не набирается. Так? А миру и ладу все нет и нет. И убытку людей запруды нет — текут и текут на тот свет… Сколь душ пало в гражданскую? Тыщи тыщей… Но то считать не будем, потому как своих били. Но другое-то нельзя не считать… Заварушка на Манжурке в двадцать девятом, слава богу, малой кровью обошлась. Там наших лядовцев не было, как я помню. А вот с Хасана две похоронки получили. На Халхин-Голе тоже три могилки наши ребята оставили. В одной из них, как вы сами знаете, Антона Шумскова зять лежит… Бессарабию там, крайнюю Украину — тоже не за «так» ослобоняли. Нет, чиво не говори, а и нам, глухоманным лядовцам, дюже больно людской убыток считать…
— Штой-то ты, Финогенушка, поминальню сегодня завел, а? — опять встрял Васюта. — Все такие раздумки у тебя — от газет. Вот Шумсков приучил читать их — с того и пошло: у него самого все дыбором в голове ходит и у нас покой отнял. Ему ладно, он — председатель, партиец, начальник. А мы при чем?
— Ой, не скажи, — вскинулся Финоген, — и мы при том, пока живы. Чует мое сердце, буржуи, антирвенты всякие, будь то япошки, немцы, али там американцы с англами — они все заодно — не дадут нам без войны пожить. Эти Хасаны да Халхин-Голы — цветочки пока. Попомните слово, старики, они нам вторую всесветную войну накатят…
23
Долго потом косились, по темноте своей, лядовские бабы на Финогена, когда вскоре после разговора о войне началась вдруг финская кампания. На прорыв линии какого-то Маннергейма было призвано семеро лядовских мужиков, из недавних кадровых. В их числе вновь были мобилизованы и тезки Зябревы — Вешок и Зимок. «Колдун чертов, напророчил-таки лихо на наши головы», — шептались, крестясь, бабы, недобром попрекая старого Финогена.
Вешка, однако, на удивление всем, месяца через два воротили из армии из-за непригодности. И «непригодность» эта показалась лядовцам загадочной на первых порах. Николая угораздило попасть в лазарет раньше, чем на передовую, и там ему сделали операцию. Угодил он туда, как сам признался мужикам, по дурости. Однажды, на учебных маневрах, по время передышки красноармейцы шутя втянули Николая в спор: протащит ли он пушку в одиночку, хотя бы шагов на тридцать?.. Служил он в орудийном расчете правильным — номером по своей силе. И по тому, как он играючи исполнял свои обязанности правильного, с ловкостью циркача орудуя орудийной станиной, солдатам расчета показалось, что Николай Зябрев при определенной ситуации мог бы заменить обе пары тягловых коней — и коренных и выносных вместе. И всем вдруг захотелось поглядеть, как все это получилось бы на деле. Поспорили. В каску батарейцы высыпали из своих кисетом махорку, у кого сколько имелось. При удаче Николай по праву победителя мог разжиться этим богатством и прослыть богатырем среди сослуживцев. При проигрыше, наоборот, ему пришлось бы всю неделю чистить пушку в одиночку. Таков уговор.
Батарейцам лишаться курева было не так уж и просто — махорка у солдат всегда в особой цене. Но еще жальче им стало Николая, когда тот орудийный лафет поднял себе на закорки и лицо его от натуги стало багровым и страшным. Кто-то предложил прервать спор, но Зябрев самолюбиво запротестовал и попросил лишь помочь стронуть пушку с места. Провез он ее шагов с пол-сотни, пока не уперся в небольшой взгорок. Солдаты расчета «победу» Николая ознаменовали криком «ура». Ободренный Зябрев, поднатужившись, решил тащить орудие дальше — всем на удивление и на зависть. Однако, не одолев взгорка, сбросил вдруг с плеч станины и сам отвалился в сторону скошенным снопом. «Простите, ребята, что-то живот подвернуло, — прошептал Николай, теряя сознание, — махорка ваша.»
После операции в строй он уже не годился. Однако рядовой Николай Зябрев угодил под трибунал. Военные дознаватели, проведя следствие, расценили, что его «проступок», таящий в себе скрытое дезертирство, равносилен самострелу на фронте. И не заступись за него сам командир артполка, возить бы Николаю тачку вместо пушки в тех местах, где Макар, как говорится, не стерег и телят. Списали Зябрева подчистую, и батарейцы с тихой и незлой завистью проводили его домой, нежадно поделившись с ним на путь-дорожку солдатской махоркой.
24
Пока воротившийся из армии Николай Вешний отходил от операционной раны и того страха, какой пришлось ему пережить на военном суде, конфликт с финнами разгорелся уже в войну. Там, неподалеку от Ленинграда, грохотали пушки, строчили пулеметы, сходились врукопашную лыжные стрелки, зоркие снайперы друг у друга выклевывали в цепях передовой командиров и наблюдателей. Финны стояли на своем, наши тоже требовали чего-то своего, законного. Сила перла на силу, толком не разобравшись, кому чего надо. И оттого еще ожесточеннее солдаты били друг друга.
Но война — войной, а жизнь — жизнью. И вот, в крохотном отражении случившейся войны произошла непонятная неожиданность и в Лядове. В одно из морозных утр, словно грохнуло из самой огромной пушки, по деревне прокатилась ошеломляющая весть: Николай Вешний увел к себе в избу Клавдю со всем корогодом ребят и домашними узлами. Увел с тихого согласия ее старухи-матери, которая с каждым годом после безвестной пропажи мужа Матвея все больше теряла рассудок… Своей же супруженице Моте с жестокой бесстыдностью Николай сказал: «Хочешь — живи, а нет — так уходи с глаз!» Мотя сошла со двора так же безропотно и ни с чем, как когда-то пришла сюда по зову Николая. Иван Лукич, проводив сноху до эмтээсовского стана, где Мотя надумала учиться на курсах трактористов, по-стариковски сплакнул и отечески повинился за сына:
— Ты, Матренушка, дочка моя, прости его, дурня. Видать, от войны на него такое помутительство нашло…
А воротясь домой, Иван Лукич, не сдержав душевной боли, принялся журить сына:
— Одюжил-таки, одолел своего соперника… Солдат воюет, а ты, бестолковец, солдатку смущаешь… Разве по-кавалерски так-то, а?
— Да не гунди ты, отец. Его же убило, Зимка-то! И каково ей теперь с пятью ртами? — стал отбиваться Вешок от упреков.
— Ах, какой божий кормился нашелся! — не унимался отец.
Зла, однако, у него хватило ненадолго. Скоро Иван Лукич, пожалуй, впервые в жизни узнал совсем иного сына. Ошалевший от счастья, Николай не был похож на самого себя. Он охотно, с каким-то захлебным восторгом возился с Клавдиной ребятней, как только выпадал свободный час от работы. Смастерил им салазки, а Ванюшке, старшенькому, отковал даже всамделешние коньки, под стать фабричным. Это были первые коньки в деревне из железа! Помаленьку, словно цвет при поливе, стала оживать и Клавдя ото всего, что свалилось на ее судьбу в последнее время. Еще месяц назад Разумей в одну неделю отвез на погост сразу два гробика. Самые малые крохи — грудной малец и девчушка полутора годочков — захлебнулись скарлатиной с такой поспешной жестокостью, что не успели, как говорится, и прогореть свечи. А тут еще обмороженный сосед, вернувшийся с фронта, чуть не добил Клавдю вестью о гибели ее мужа — Зимка…
Скоротечно прошла лютая зима сорокового, а с ней и война с финнами. Не досчиталась Лядовка еще четверых своих молодцов после нее. Поскорбели, но не удивились своим потерям — всякая война кровь любит: ни моря без воды, ни войны без крови не бывает. Больше удлиняясь другому: живым и невредимым вдруг вернулся с фронта Зимок. Да еще и с медалью «За боевые заслуги». Чуть не в голос, со счастливым суеверием воскликнула вся Лядовка: «Жить Николаю и не помирать еще сто лет!»