Петр Сальников - Горелый Порох
И Николай тоже не на рожь одну да небо глядел. Первое, что он обнаружил, — не оказалось среди мужиков его тезки — Зимка. Значит, правду сказал отец: в «начальствах» ходит Зимок и теперь не коса в его руках, а ружье да плеть, как у всякого объездчика… Не досчитался Николай и в бабьем стане одного человека — не вышла в поле и Клавдя. Однако по иной причине: понесла первого ребеночка, крохотного мужичка — Ванюшку, от которого пока не унесешь титьку из дому. Вот он — третий прибыток в Лядове!.. Отец-то жалеючи умолчал о нем, а люди безжалостны — все сказали. Хлынула эта новость огнем в душу Николая и опалила ее больно. Карусельно, будто с похмелья вскружилось перед глазами поле и все, что было на нем, и Николай еле устоял, вцепившись в косье крюка, как в последнюю державу. Устоять устоял, но тут же остро и несуразно на какой-то миг выстроилась вся его непутевая горькая житуха, словно на всеобщий показ. Но вот в глазах мелькнула Мотя, и все — небо, рожь, косари и вязальщицы — вновь оказались на своих местах и при своем деле. В поле зачиналась страда.
Конюх Финоген, по праву старейшины, принял первый сноп, связанный женщинами. В тугой свясловой опояске, сноп был тяжел и густ. Через крайнюю силу дед пронес его к дороге, к председательским дрожкам и, как великую драгоценность, передал Антону Шумскову. Старик и председатель радушно расцеловались, знаменуя радость по урожаю. Отдышавшись, старый Финоген поклонился полю и сказал людям:
— Горячей работки вам, дорогие колхознички. Кончите полюшко, приду и последний, именинный снопок приму.
21
Новая, колхозная жизнь в Лядове, как и в окрестных деревнях и во всей широкой России, потекла ускоренным чередом. Всяк по-своему отсчитывал бегучее времечко: весны, урожаи, зимы, недороды, а также полевые праздники при благодатных урожаях. Житейски считали покойников и новорожденных, свадьбы и разлуки, козырные дни и красные обозы на заготовках, майские и октябрьские митинги, обложения и налоги, удачи и неудачи. Жили, однако, лядовцы какой-то ломкой и быстротечной жизнью. Люди, казалось, не поспевали за ней. Все чаще и чаще оставались в каких-то долгах, толком не понимая перед кем и за что. По-старому жить уже никому не хотелось. Но и новая жизнь питала пока лишь громогласными посулами: вот-вот наступит всеобщая благодать…
Заботник Финоген и председатель Шумсков колхозное время считали по именинным снопам. Их уже набиралось около десятка — что ни годок, то снопок. В урожайные лета такие снопы с отборным колосом лядовцы возили на показ в район, в область и даже в Москву на выставку. Как бы в заслугу за труд Антон Шумсков привез однажды столичный подарок женщинам-ударницам — тюк ситца. Хоть бабы и перелаялись меж собой, однако все ударницы на Октябрьский праздник вышли в одинаковых цветастых платьях. Мужикам пока никаких премий не полагалось. Для колхозной конторы начальством столичной выставки был дан лоскут кумача для флага, а также радиоприемник на батарейках. На этой диковинной обнове, однако, в первый же день посвернули ручки и приемник остался стоять в углу красивой и молчаливой безделушкой.
Особой, щемящей метой текучие годочки ложились на душу Николая-Вешка. Вроде бы не ему считать да ахать на то, что жена его тезки, Клавдя, чуть ли не каждый год рожала детишек и в коновальской избе этой человечьей мелюзги уже было в избытке. Вот какой ненасытной оказалась любовь у Клавди с Зимком! Эта завистливая думка больно дерябала Николая по самому сердцу, и он не знал чем унять эту непрошеную боль. Надсадные ночные вздохи Николая с бабьей чуткостью понимала жена Мотя, но, по какой-то злой причине, не могла его осчастливить хотя бы единственным ребеночком. Думалось несуразное: мешала этому ломовая дюжая работа, какой никогда не чуралась Мотя. Но догадки были пусты и нелепы. Однако Николай не раз, по пьянке, жестоко порывался положить всему конец — снять Мотю со всяких работ, сделать ее домоседкой, подобно Клаве, или вовсе согнать со двора. Но, протрезвев, он винился перед женой, и все оставалось по-прежнему: сам он с отцом ковал коней, возился с железом в кузне, Мотя же все так же выезжала с мужиками весной на пахоту, летом — на косьбу, зимой — на валку леса, ходила и на стройку скотных дворов. Мотя — всюду, где нужны были сильные и безотказные руки. Лядовцы, по загадочности ее натуры, относились к ней разно. Одни полюбили ее сразу и безоговорочно. Им нравилась она своей податливостью и отзывчивостью на чужую нужду и горе. Милым человеком она казалась по обличью и покладистости в характере. Другие уважали ее, но со странной настороженностью, будто она способна была чуть ли не на разбойные дела и ожидали, что вот-вот Мотя что-нибудь натворит и сгинет с глаз. Но всех одинаково она поражала своей безмерной силой и трудолюбием. Ей в этом не было равных ни среди женщин, ни у мужиков, разве только в силе мог с ней тягаться сам Вешок. За силу свою Мотя обрела даже смешное прозвище — «трактор». А случилось это с легкого языка Васюты. Как-то пригнали на поле первый трактор. Диво — и только! Поглядеть на чудо высыпала вся Лядовка — от мала до велика! Впрягли трактор в здоровенный плуг — испытать на силу. Попер — земля застонала. Тут-то и подвернись бывший звонарь Васюта и растаращился как на какую невидаль.
— Ба-а! — пораженно воскликнул он. — Глядите, люди славные, какая силища-то в нем — как у Матренушки Зябревой!..
С того случая в Лядове трактора стали называть «Мотьками», а саму Мотку — «Трактором». Она и к этому отнеслась без малой обиды и со всеми была по-прежнему приветлива и добра. И «тракторная силища» никак не дурнила ее, а наоборот, внушала уважение и доверие со стороны и женщин и мужчин.
По праздникам Мотя, как и все ударницы, надевала «премиальное» платье и была в нем так хороша, что Николай казнился за все грехи перед ней и был добр и ласков. А при таких чувствах к жене и Клавдя надолго отходила на задворки его всегдашних дум о своей нескладной жизни. Да и видел он ее так редко и такой неряшливой разбабехой, что оставалась к ней одна жалость. Как-то повстречался с Клавой в сельповской лавке, но сробел и ни о чем не спросил, как подмывала душа узнать о ее жизни. Но она, словно догадавшись, сказала сама: «Так вот и живу, как кошка в подпечье — котят лижу да за котом гляжу…» Зимок, наоборот, ходил козырем, не в меру франтился, дабы слыть, как прежде, первым мужиком в Лядове. Он давно уже не разумеевский объездчик и не егерь, перебрал-перепробовал все значительные колхозные должности — учетчика, счетовода, бригадира и всякий раз замещал даже самого председателя Антона Шумскова, когда тот хворал или отлучался по делу из колхоза. Но работать путем он не умел, а больше всего — ленился. Но вот подвернулось ему более престижное дело, и он стал налоговым агентом. Его так возвысила эта, как он сам выражался, «районного масштаба» должность, что Зимок даже завел себе портфель с двумя блескучими застежками, а Иван Прокопыч, по-отцовски возгордившись за сына, съездил в Тулу на «барахолку», — облюбовал и купил Николаю френч с накладными карманами с чьих-то чиновничьих плеч. «Районная» должность не только возвеличивала его в глазах односельчан как начальника, но ему было теперь что принести в дом сверх того, что полагалось по должности. Что-то взял, где-то выпил на дурнинку — все шито-крыто. Да и получал агент Зябрев за свою работу уже не хлебушек за трудодни, как все лядовцы, а чистые денежки, к тому же — не в какой-то сельсоветской или в колхозной конторке, а в районном финотделе. Но верхом его престижной должности было то, что он теперь никому не подчинялся и никого не боялся не только в родном Лядове, но и во всей округе деревень, где он обязан был зорко и твердо проводить налоговую политику. Наоборот, отныне Николай Зябрев сам наводил ужас и страх на тех, кто хоть как-то пытался жить по-своему, а не по предписанным установкам, кто хитрил и увиливал от налогов и обложений, утаивая хоть малую прибавку во дворе, в саду или огороде. Даже, за лишний корень яблони, оказавшейся за чертой счета в учетных бумагах, Николай, исполняя служебную обязанность, грозил описью имущества и даже сводом коровы со двора. Блюдя строгость, для блезиру он приструнил и родного отца, который вопреки новым законам, продолжал «практиковать» частным образом. Теперь Зимок угонял Ивана Прокопыча коновалить в другие деревни, подальше от глаз лядовцев. О побочных приработках велел молчать. Научил и что говорить, если случится наезд милиции по чьему-либо доносу. Однако неприступным и несговорчивым Зимок был только тогда, когда при портфеле и обязанностях. А так он оставался в меру «своим», чуть-чуть пустоватым и даже веселым мужиком. Как и в молодости, в жениховскую пору, он не прочь был поволочиться за свеженькой бабенкой на стороне, а в своем Лядове, когда бывал под хмельком, как и прежде, заглядывал на посиделки, где хороводилась уже новая молодежь, трепал сапоги на лихих плясках, любил почесать язык о пикантных историях, какие случались когда-то и с кем-то, но считай — с ним. Зимок, пожалуй, первым занес в Лядово и анекдоты, какие слышал в районе при поездках туда по служебным делам. И не только про лопоухих мужей и хитрющих бабенок, но заносило его и на политику. И если Клавдя за шашни с бабами лишь стыдила его: «Не срами детишек да бога побойся…» — то дед Разумей, услышав однажды байки о неведомом ему «начальстве», категорически пристрожил: «Попридержался бы с языком-то. Он ведь не токмо до Киева доводит, а и куда подале — ни глазом, ни ухом не достать…» На Клавдины слова Зимок отвечал просто и безбоязненно: «Я сам бог!» На Разумеев же сказ он ответа не нашел. Но и анекдотов из района больше не привозил…