Кронштадт - Войскунский Евгений Львович
А бригадир Мешков хлебает суп и читает книжку, положенную рядом. Увлекся — ничего вокруг не видит и не слышит.
— Эх, добавочки бы, — крутит Толстиков пустую миску, как баранку.
— Прокурор добавит, — мрачно замечает Федотов.
Надя сидит за этим же столом, ест суп из сушеной картошки и поглядывает со слабой улыбкой на расшумевшихся ребят. Рядом с ней кончает обедать пожилая женщина, одетая во все мужское.
— Капусту мальчики вспомнили, — говорит она, обращаясь к Наде. — Где ее взять, капусту-то?
Надя кивает. Верно, где взять?
— Посадочного материалу — с гулькин нос, — продолжает женщина. — Вот и заготовляем дикорастущую траву.
— Где?
— В подсобном хозяйстве, где ж еще. — Женщина поднимается, с шумом отодвинув стул. — Витамины! Кто их придумал — раньше про них и не слыхивали, одни коровы жевали, а теперь — вынь да положь витамины эти… Людям в пищу…
На освободившийся стул садится Речкалов. У него загорелое, цвета темной меди, лицо. Старая ковбойка широко распахнута на груди. Он ставит перед собой дымящуюся миску, кладет ломоть черного глинистого хлеба.
— Здравствуй, Надежда, — искоса посмотрел на соседку.
— Здравствуй, — улыбается Надя. — Давно тебя не видела.
— Как живешь? — Он принимается за еду.
— Живу как живется.
Слова эти, случайно сошедшие с языка, вдруг поражают Надю своим скрытым смыслом. «Живу как живется»… А ведь верно — жизнь несет ее, как река бумажный кораблик… Был у нее дом, были родители, учителя, и время шло отдельно, неслышно за стеной родительского дома, перетекая из года в год, а впереди простиралась громадная жизнь. И вдруг — не стало ничего. Время будто ворвалось в пролом в стене и понесло ее в своем потоке… Каждое утро она приходит на завод, в цех номер десять. Она на училась промывать катушки и обматывать медной проволокой якоря электромоторов, эта работа требует аккуратности, и она, Надя, хорошо с ней управляется. А время будто поджидает за воротами цеха и подхватывает ее сразу, как только она, закончив смену, выходит, — подхватывает и несет домой…
Да и не дом это, а засыпанное обломками прошлое, куда нет возврата. Комнатка ее, угол отгороженный, правда, уцелела, но она и не заглядывает туда. Только постель да одежду оттуда перетащила в тети-Лизину комнату. И живут они вдвоем, хозяйства не ведут никакого, тетя Лиза у себя в ОВСГ харчится, а Надя в заводской столовке, так только — вечером кипятку попьют, чуть подкрашенного щепоткой чая, и тетя Лиза пускается в разговоры, которые можно и не слушать. Зачем? Ничего ведь уже не будет. Ничего нет впереди, кроме обмотки якорей…
Все утонуло в потоке времени.
— Почему к нам в электроцех не заходишь? — спрашивает Надя и берет у официантки с огромного подноса тарелку с перловкой.
— Надобности нет, — отвечает Речкалов. — Сегодня в док «Тазую» поставили — слыхала?
— Знаю, это ледокол, который подняли с грунта. У него бомба в трубе взорвалась.
— Вот. Так мне теперь в доке дневать и ночевать.
— Нашу бригаду тоже кинут на «Тазую».
— Ну, это после того, как мы корпусные работы сделаем. — Речкалов доел кашу, бросил ложку в тарелку. — Ты, я слыхал, замуж вышла?
— Делать нечего людям, болтают чушь, — с досадой говорит Надя, покраснев. — А ты уши развесил.
Речкалов пристально смотрит на нее, медленно моргая. Что это? Разве не видел он своими глазами, как Надя с тральщика уходила? Разве не видел, как на похоронах Надю держал под ручку капитан-лейтенант с косыми черными бачками? И вдруг — «чушь»! Как понять?
Вот бы и спросить Надю напрямик. Но, как всегда, слова медленно приходят к Речкалову на язык. Пока ворочал их в голове, Надя быстренько кашу съела и поднялась:
— Будь здоров, Речкалов.
Она снимает со спинки стула полосатую матерчатую сумочку, сует туда недоеденные пол-ломтя хлеба и идет к выходу. Ее русые волосы, прежде такие пушистые, туго приглажены и забраны на затылке в небрежный пучок.
Речкалов провожает ее долгим взглядом, полным вспыхнувшей надежды.
После похорон Александры Ивановны Козырев ушел в море и вернулся спустя две недели. День тральщик простоял у стенки, принимая новые грузы для Лавенсари, а вечером, накануне ночного выхода, Козырев урвал часок и пошел к Наде.
Ему открыла Лиза. Она заулыбалась, выщипанные тонкие брови изогнулись двумя удивленными скобками.
— Здрасьте, — пропела Лиза. — Давно вас не видно. А Надюша еще с работы не пришла.
— Почему так поздно? — Козырев посмотрел на свои часы. — Восьмой час уже.
— Сверхурочная у них, объект сдают. Да вы проходите, Андрей Константиныч, посидите. Скоро придет, наверно.
В коридоре пахло стиркой. Лиза вытирала передником красные руки.
Козырев не принял приглашения. Некогда рассиживаться. Да и не нравилась ему Лизина ласково-умильная повадка. Он, теперь уже не торопясь, пошел обратно по улице Аммермана к Морзаводу. Было еще светло. Из гаваней доносилось вечернее пение горнов — печальные звуки повестки, провожающей солнце.
Щербатые тротуарные плиты и булыжная мостовая тут и там были изрыты разрывами снарядов. Как же называлась эта улица в прежние времена (подумал Козырев, припоминая читанные о Кронштадте книги)? Бочарная, что ли? Нет, Бочарная сейчас — улица Комсомола, параллельная этой. Петровская — ныне Октябрьская. Песочная — вот как называлась улица Аммермана! Он представил себе ее немощеной, грязной, в широких лужах, и по лужам бредут матросы, направляясь в кабак. Много было в старом Кронштадте кабаков, в которых служители флота его величества завивали горе веревочкой.
Дойдя до угла Октябрьской, Козырев увидел Надю. Она шла от ворот Морзавода с двумя женщинами, сотрудницами по цеху, наверное. На ней был длинный черный жакет в белую полоску и черная юбка, в руке она держала полосатую матерчатую сумку.
Козырев остановился.
— Здравствуй, Надя, — сказал, когда она подошла.
— Здравствуйте, — ответила она, не глядя ему в лицо.
Женщины кивнули ей и, скользнув быстрым взглядом по Козыреву, пошли дальше.
У Нади лицо было бледное и печальное. Что-то у Козырева защемило сердце. Что-то было неладно.
— Как ты себя чувствуешь, Надюша?
— Ничего.
— Ты, кажется, совсем мне не рада.
Надя промолчала.
Старая Песочная улица словно замерла в предчувствии новых ран. Чуть потемнело небо, подернутое редкими тощими облаками. Дошли до Надиного подъезда. Надя остановилась, повернувшись к Козыреву, и, по-прежнему не глядя на него, сказала:
— До свиданья.
— Что с тобой, Надюша? Я в чем-нибудь провинился?
— Нет. — Она сделала движение уходить.
— Постой. Так нельзя. Ты будто вернулась в январь. После того, что у нас было, ты не должна так со мной обращаться.
— Андрей Константинович, — тихо сказала Надя, опустив голову, — я вас прошу очень… не надо нам больше встречаться…
— Почему?
— Потому что… не надо…
— Потому что не надо, — горько усмехнулся он. — Прекрасное объяснение. Нет, Надя, придется нам серьезно поговорить. Пойдем наверх.
Она отчаянно замотала головой:
— Нет, нет… Я больше ничего не могу сказать…
И вбежала в подъезд. Простучали, затихая, ее быстрые каблуки.
Небо еще потемнело. На нем проступила бледная луна со страдальческими впадинами глазниц. Будто в горних далях отпечатались Надина бледность, Надина печаль.
Надоела эта маета (думал Козырев, медленно идя обратно). Чего я добиваюсь, что мне эта девочка? Она, как бабочка в коконе, скована своим маленьким мирком. Хватит, хватит! Пусть живет как знает. Пересеклись на мгновение наши жизни — и снова расходятся по железным законам геометрии. У меня другая жизнь. Мой корабль, мое оружие, моя боевая задача. Все лишнее — отсечь. Вот и весь сказ.
Но спустя десять дней, вернувшись в Кронштадт из очередного похода, Козырев опять отправился на улицу Аммермана. Ничего не мог он с собой поделать, доводы рассудка не помогали: Надя безмолвно звала его своей печалью и беззащитностью.