Владимир Корнилов - Годины
Сознание его пульсировало. В памяти то вспыхивали ясно и близко какие-то, может быть, не самые важные дни прожитых лет. То память затухала, и ночь, затиснувшая его и сотни таких, как он, в тесноту каменной коробки, шелестела дыханием, хрипами, стоном, вдруг взрывалась коротким тоскливым криком — каждую ночь кто-то срывался с бетонной без перил лестницы, крик обрывался мягким ударом о бетонный пол. И снова — шелест неспокойного дыхания многих людей, хрипы, стоны. Вдруг в памяти светлело, от видимых озарений прошлого, и проступал в сознании день.
В этом дне, в неподвижности, томилась Волга. С ним рядом — Витька Гужавин, оба — в июльской неге: ноги в воде, руки и головы на горячей кромке песка; под втянутый, еще напряженный дальним заплывом живот подкатывается от вольного дыхания Волги и отходит прохлада воды, и думается, и верится, что Волга будет рядом вечно, до еще невидимого конца их жизни. Плицами огромных боковых колес плюхает идущий по стрежню пароход с высокой дымящейся трубой, с веселыми людьми на палубе. «Пух-пух-пух» — бьют колеса по воде, гладь Волги поднимается, волнами расходится до берегов. Вслед за волной, окатывающей их, лежащих на песке, от парохода доносятся веселые голоса, поющие навсегда принятую страной «Катюшу». И когда пароход, натужно одолевая невидимое глазу могучее движение реки, уходит и затихает вдали песня, с берега где-то укрывшаяся от глаз Зойка для него же допевает тоненьким верным голоском:
И бойцу на Дальний пограничный
От Катюши передай привет…
Память мечется, открывает лицо мамы, взгляд ее, незабываемый ее взгляд, тревожный и печальный, как будто о чем-то молящий. Когда он видел этот мамин взгляд, становилось трудно дышать. Он знал, что за этим ее взглядом стоит их жизнь, которая устраивает отца и его, Алешу, и не устраивает маму. Он чувствует, чувствует даже сейчас горестную свою вину перед мамой. За прошлое. И за то, что случится, скоро случится, как только он все додумает до конца. Память его рядом с мамой. Она уводит в дальнюю даль, когда он был еще маленьким. Ожившая память дает увидеть другую маму, молодую, красивую, в той удивительной волевой собранности, которую она умела проявлять в несчастиях. Вот она, мама, в далеком Хабаровске, в каких-то просторных помещениях у себя на службе, с ним, до ужаса окровавленным. Он помнил: больше всего на свете мама боялась за его глаза. Не видеть мир! — большей трагедии она не представляла. И вот он с проткнутым, залитым кровью глазом перед ней, испуганный и молчаливый; скользя на санках с горы, он хотел затормозить, воткнул перед санками железный пруток, и другой его конец вошел в глазницу. Если бы тогда он увидел ужас на лице мамы, он бы, охваченный ее ужасом, надломился и забился бы в истерике. Но нервное потрясение двоих мама приняла на себя, взглянула, и взгляд ее отвердел непонятной тогдашнему маленькому Алеше силой. Спокойно, будто была у него царапина, требующая простого йода, она взяла его за руку, быстро повела куда-то вниз; там, внизу, перед раковиной, так же быстро и спокойно смыла с его лица и с глаза кровь, и только тогда, когда он сказал: «Я тебя вижу, мама, этим глазом», лицо ее задрожало, из глаз на побледневшие щеки покатились слезы. Он плохо понимал маму. Всю жизнь он плохо понимал маму. Он не понимал главного: все его боли были ее болями, каждый дурной его поступок оплачивался ее страданием… А в памяти уже бился шум ликующей Москвы. Дни народных встреч: сначала — челюскинцы, потом Чкалов, потом Громов. Улица Горького, стиснутая радостными людьми, открытые длинные машины, увитые цветами, и над ними — между высокими домами — рукотворная метель листовок. Он, Алеша, распаленный общим ликованием, вместе с мальчишками своего двора, кидал и кидал листовки с крыши их высокого дома и по-детски огорчался тем, что брошенные им белые листки, подхваченные сквозняками, слишком долго качались в шумном пространстве улицы и не попадали к героям в быстро идущие машины. Первые герои страны! Как нужны они были им, растущим мальчишкам. Как зовуще входили в душу, в память, навсегда связывали их жизнь с жизнью и славой Родины! Они и сейчас были в его памяти. И согревали идущей из души теплотой его готовое к смерти тело. Прижимаясь к холодным острым кирпичам, задыхаясь от наплывающих чувств, Алеша думал: «Господи, как дорого все, что было! И невозможно от того, что было, уйти. И не забыть, пока жив! Все прошлое — во мне. И сам я — его часть…»
Пора. Пора идти. Сейчас он встанет, выйдет на истоптанный ногами, исползанный телами двор. Его услышат, осветят. И если узнают и не станут стрелять, он подойдет к Красношеину или к немцу-охраннику. Подойдет и ударит. И все кончится. Все просто. Надо только подняться.
Он подвинул ногу под живот, коленом оперся о твердый выступ кирпича; опираясь руками и коленями, приподнял свое безразличное к боли тело. Сел, смутно различая пролом в стене. Попробовал встать, не осилил: ноги подогнулись, он повалился на опостылевшую россыпь кирпичей.
Постанывая, сел, почувствовал чью-то руку на своей руке, услышал быстрый шепот:
— Товарищ лейтенант, это я, Малолетков! Тут хотят поговорить с вами. Не серчайте, доверьтесь…
Алеша не удивился ни шепоту Малолеткова, ни тому, что кто-то захотел с ним говорить, — он уже ничему не удивлялся. И свою руку не отнял, не отодвинулся, когда чья-то чужая рука сжала его кисть и сдержанный, в прошлом явно командирский, голос спросил:
— Вы не могли бы объяснить, лейтенант, что за отношения у вас с полицаем?
Алеша чувствовал, что вокруг него стоят еще люди и человек, который с ним говорит, опирается на силу этих людей. Он это почувствовал, усмехнулся, подумав, что окружившие его люди хотят совершить над ним свой праведный суд. Он собирал силы, чтобы дойти до смерти, а смерть, оказывается, подошла сама. В обиде на людей, которые не могли, не хотели его понять, в равнодушии к тому, что сейчас с ним произойдет, голосом усмешливым, даже вызывающим, сказал:
— Вам-то что за забота! Пришли, так добивайте…
И тут же услышал нетерпеливый, явно взволнованный шепот Малолеткова:
— Да не серчайте, товарищ лейтенант! Доверьтесь. С вами Капитан говорит. С добром мы. Надёжа на вас большая!.. Держите-ка вот. Вашу долю отложили.
Алеша почувствовал в ладони царапающую жесткость сухаря, втиснутую ему в пальцы округлость картофелины; неожиданное участие надломило его.
— Плачет, — сказал Капитан; он не отпускал его руки и, наверное, почувствовал упавшую слезу. Он подвинулся вплотную, обдав запахом пота и нечистоты; провел пальцами но руке до безвольно опущенного плеча, словно щупал у него мускулы; сжал с силой, как будто старался взбодрить болью; сказал невесело:
— Не дури, лейтенант. Не по годам принимаешь беды. А вытерпеть надо. Надо, лейтенант. Из этакого рая вырываются только терпеливые. Дом-то твой далеко?
Алеша плохо слышал, что говорил Капитан, немо глотал слезы, чувствуя, как унизительно вздрагивает плечо под чужой рукой, и боялся, что проявивший участие человек снимет сейчас с его плеча руку и снова он останется один на постылых кирпичах, в трудном ожидании смерти. Капитан не снял руки: как будто стараясь вернуть сознание Алеши к началу, важному для него и людей, молчавших близко в темноте, с настойчивостью спросил:
— Так где твой дом, лейтенант?
— На Волге! — где ж еще… — со злым надрывом ответил Алеша; резкостью он старался вернуть себя в ту действительность, в которой сейчас был. Как будто это ему удалось, и Капитан, кажется, его понял. Он спрашивал теперь быстро и требовательно, узнавая то, что ему было нужно, и Алеша подчинялся его воле. Он чувствовал, что жалость и участие кончились, что людей, собравшихся вокруг, интересуют его отношения с Красношеиным, и понял, что его судьба и судьба этих людей завязываются сейчас в один узел.
Капитан спрашивал, Алеша отвечал:
— Куда водит тебя полицай?
— К себе в дом.
— Что хочет?
— Зовет немцам служить.
— Почему выбрал тебя?
— Жили бок о бок. Думает, одного поля ягода.
— Разговор в доме без свидетелей?
— Без…
Капитан помолчал, как бы давая невидимым Алеше людям вникнуть в его ответы, вдруг жестко, в упор, спросил:
— Убить сможешь?
Алеша понимал серьезность разговора и все-таки не удержался, усмехнулся в темноту:
— Давно бы убил. Сил нет.
— Ну, в этом поможем. Итак…
…Впервые Алеша коротал часы не на острых, как гвозди, кирпичах, а на охапке соломы, брошенной на каменные плиты. И хотя соломы было чуть и пахло от вороха гнилью, он рад был тому, что вытянулся, что мог наконец уронить вдоль боков руки; рядом с ним, оберегая его, лежал с одной стороны Малолетков, с другой — Капитан.
5Красношеин перехватил руку, нажал на запястье — нож выпал из пальцев Алеши.
— Хреновину задумал, Лексей! — Голос его был глух и насмешлив. Половинка высокой луны, попавшая в разрыв туч, осветила его лицо; Алеша увидел, что смотрит он вприщур и совершенно трезвыми глазами. За плечами Красношеина паутинно отсвечивали сплетения колючей проволоки; готовыми виселицами в ряд стояли огораживающие лагерь столбы. А позади, в развалинах бывшей котельной, таились трое, среди них Капитан, который так и не открыл своего имени. Капитан руководил побегом; он приказал ему вызвать Красношеина, убить, дойти до ворот, снять охранника. План был плох, опасен, это понимали все; но другого не было дано: через день пленных должны были раскидать по лагерям, и надежды всех троих теперь сходились на Алеше.