KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » О войне » Владимир Корнилов - Годины

Владимир Корнилов - Годины

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Владимир Корнилов, "Годины" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Мне бы не хотелось уйти, не заплатив долга. Ты молод, таких здесь быстро не убивают. В глазах твоих упрямство и злость. Ты еще можешь вырваться из лап этих скотов. Обещай, Алеша, если небеса отметят тебя своей благодатью, ты встанешь перед страдалицей Анной на колени, испросишь прощение за меня и скажешь о моем сыне. Она простит, она примет, она позаботится о человеке, который имеет право войти в нашу семью.

Прошу, Алеша, нацарапай в своей памяти; на Волге, где-то под Костромой, есть городок, мною забытый. Имя у него теперь новое. Я узнал по письму. Имя его — Советск.

Есть там улица Верхняя, запомни — Верхняя, дом восемнадцать. Восемнадцать ты запомнишь — это твое совершеннолетие. Живет там одинокая женщина Дора Павловна Кобликова. В юности я ее знал просто как бесстрашную Дашку. Ее сын — это мой сын Юрий… Я тебя утомил? Тебе плохо? Что ты смотришь на меня такими ужасными глазами?! Все ясно, ты истощен. Этот голод невыносим даже в гробу. Мне нечего тебе дать, милый мальчик. Все, что подсовывают мне по ночам заботливые парни, я тут же проглатываю с нетерпением бездомной собаки. В этой жизни что-то оставлять на завтра может только сумасшедший. Что ждут от меня эти парни? Я не врач. Я человек театра. Но здесь не место для театра души и благородства. А театру убийц и людоедов я не служу… Тебе легче? Твой взгляд меня испугал… Ты запомнил, что я тебе говорил? Напротив городка есть село. Какое-то Горье. Там, я вспоминаю теперь, и жила эта самая Даша…

Алеша внимал сбивчивому говору дяди Миши. Он сидел на грязном полу, опираясь рукой на холодный бетон, приклонив к плечу голову, время от времени от слабости закрывал глаза, что-то пропускал из покаянных и, в общем-то, теперь ненужных слов Михаила Львовича. Но имя Юрочки Кобликова пробилось сквозь вялость его души, и с запоздалым отчетливым сочувствием он подумал: так вот к кому тянулись нетерпеливые думы его тоскующего друга! Вот она, удручающая тайна — его, Алешин дядя, Михаил Львович — отец Юрочки!..

Не открывая глаз, он тихо поправил:

— Не Горье, а Семигорье. Мы же там живем… И Юрочку я знаю…

Дядя Миша издал какой-то странный короткий звук, похожий не то на смех, не то на плач. Алеша открыл глаза и увидел Юрочку: та же сейчас тусклая и все же уловимая лучистость глаз, те же губы, собранные в трубочку, — все это пряталось в неопрятной бороде и усах, дополнялось широкой залысиной над энергичным лбом, но Юрочка перед ним был, на мгновение он явился…

Дядя Миша откинулся к стене, обе его руки уперлись в пол.

— Бог ты мой! А кто-то утверждает, что судьбы человеческие устраиваются не на небесах… Но почему, Алеша, Семигорье? Вы же все время были в Москве?! Впрочем, все может быть, я мало следил за жизнью родственников… Ты знаешь моего сына?.. Тебе надо мне рассказать…

За стеной сухо треснул воздух — прозвучали две предупредительные очереди. Немцы не утруждали себя: когда приходило время очистить примыкающий к недостроенной фабрике открытый, обнесенный проволокой загон, где пленным разрешалось проводить день, охранник с вышки давал две очереди. Через десять минут тысячная толпа должна была убраться за стены здания, кто не успевал — попадал под пули.

Алеша знал, что люди сейчас забьют все помещение, вплоть до потолочного перекрытия на втором этаже, забьют так плотно, что до утра многие будут стоять, а то и висеть, сдавленные другими телами. Он поднялся, чтобы успеть пробраться на свое место в полуосыпавшемся тамбуре, где хотя и на острых битых кирпичах, но можно было лежать. Дядя Миша цепко прихватил его за полу гимнастерки:

— Останься здесь, Алеша! Ты мне еще не рассказал…

Пристроиться вдвоем в узком закуточке, где Михаил Львович пребывал, было невозможно. Он хотел сказать об этом, но спасающие себя люди хлынули через проход, словно поток воды в раскрытые створы плотины, оторвали его от что-то кричащего дяди Миши, погнали через лежащие на бетонном полу тела живых и мертвых в дальний угол, где чернела дыра его тамбура.

Когда Алеша заполз на свои кирпичи, сдвинул из-под себя, насколько хватило сил, самые неудобные острые обломыши, лег лицом вниз и затих, опирая лоб на подсунутые руки, он какое-то время еще думал о дяде Мише и странностях человеческих судеб. Но в вялости души, идущей от обессиленного голодом тела, гасли, тушевались важные мысли. Забываясь в уже привычной болезненной полудреме, он уловил в себе только две определенные, показавшиеся ему важными мысли. Подумал: «Дядя Миша старается об исповеди… Но почему молчит моя совесть? Только ли потому, что я еще мало жил?!»

И еще подумал с удивлением, с каким-то даже недоверием к тому, что в этот час ему открылось: «Оказывается, мы с Юрочкой какие-то там родственники?! Вот она, невероятность жизни! Но важно ли это теперь? А может, все-таки, важно?!»

4

Алеша слышал в эту ночь какой-то странный звук: «Триньк-треньк… Треньк… Триньк…» Звук был хороший. Из прошлой жизни. Такие звуки окружали его ночами на весенних разливах Волги, где в затопленной пойме, у дубовых грив, еще удерживался лед. Хрупкие иглы источенных солнцем льдин, подмываемые водой, с шорохом опадали, звенели чистым, печальным звоном. «Триньк-треньк…» — слышал Алеша звон рассыпающихся льдин: прошлое входило в затухающую в нем жизнь. Лежал он ничком на своем привычном месте, на битых кирпичах. Запавший живот, колени, руки уже не чувствовали ни холода, ни острых, как гвозди, углов; ему уже все было равно — и боль, и голод, и сама жизнь. Только вот этот звук падающих ледяных игл: «Триньк-треньк…» Зачем доносился к нему из далекой теперь жизни этот памятный звук?.. Ах, вот — было. Было однажды что-то близкое тому отчаянию, в котором он сейчас. Было.

На разливах он стрелял селезней. Трое суток не выходил он из лодки: в лодке спал, ел, с лодки стрелял и не видел ничего другого, кроме неба и серых льдин, истаивающих среди деревьев в ослепительной, сверкающей на солнце водополи. Наверное, он устал быть среди воды. Устал от одиночества, которое считал за благо. Вода вдруг стала пугать его текучестью, зыбкостью, плеском волн, шорохом и звоном рассыпающихся льдин. Странное чувство оторванности, заброшенности, ненужности, невозможности дольше быть в этой безбрежности воды охватило его. Беспокойство нарастало.

Он греб, все убыстряя движение утомленных рук, глазами выискивал хоть какую-нибудь, хоть малую земную твердь. Плыл долго, торопливо, изматывая себя, и, куда ни плыл, всюду была вода.

К закату солнца, в полном отчаянье, в объявшем его непонятном страхе, с мокрыми от слез глазами, он наткнулся наконец на крохотный островок, едва заметный над водой. Уткнув лодку в береговую кромку, будто спасаясь от беды, он перевалился через борт, отполз на коленях, бросился к земле, сминая грудью сухую ломкую траву. Он вжимался коленями, ладонями, лицом в податливую земную влажность, стонал, смеялся, обнимал раскинутыми руками спасительную ее твердь и чувствовал, как ответная живая сила земли снимает смятенность с его встревоженной души, успокаивает измученное неподвижностью тело…

«Триньк-треньк…» — слышал Алеша звон распадающихся льдин. Ему казалось, что снова плывет он в одиночестве, среди безмятежности вод и нет на его пути даже малого клочка земной тверди, к которому он мог бы припасть. «Триньк-треньк…» — ломались льдины. Алеша вслушивался в опадающее их шуршание, в печальный их звон и старался понять, зачем идет к нему этот звук? Не затем же, чтобы он вспомнил о жизни в эту ночь, которая будет последней его ночью?

Он еще может вернуть себя для жизни. Не для той, настоящей, которой жил. Для другой, но тоже жизни. Надо только подняться, дотащиться до ворот лагеря, пока это еще дозволено ему, пролепетать слово, одно только слово, которого так ждет Леонид Иванович Красношеин. И ворота откроются. И там, за воротами, дадут ему еду. Не просто еду — сытость. И вернут жизнь. Волю. И наслаждения, чувствовать которые могут только живые. Всё дадут ему, что нужно молодому, сильному. И возьмут — не сапоги, не руку, не ноги — возьмут самую малость, самый пустяк по сравнению с самой жизнью — совесть. Его совесть. Одну только совесть. Только совесть.

У него хватило бы сил подняться, пройти лагерным двором. У него не было сил выговорить нужное им слово. Последние свои силы он оставил на то, чтобы исполнить долг перед своей совестью. Он это решил. Не сейчас, не на этих битых, острых, как гвозди, кирпичах, не в эту холодную ночь уже близкой осени. Он решил это еще в самолете, на высоте тысячи метров, когда все они, десантники, тесно прижавшись друг к другу, ничего не слыша из-за гула моторов, летели в черноте ночи, уповая только на судьбу и командиров. Тогда в напряженном ожидании, в общем молчании, чувствуя своих товарищей-солдат только локтями и плечами, отяжеленными парашютом, автоматом и гранатами, надеясь и все-таки не зная, что грозило им у незнакомой деревушки с неулыбчивым названием Погост, где с воздуха должны они были вступить на занятую врагом землю, еще там, в замкнутом, глухом пространстве самолета, он решил, как бы врезал в свое ясное сознание, что, если случится худшее и не будет для него другого исхода, кроме неволи, он сам оборвет свою жизнь. Так он решил, и решение свое исполнил бы, если бы по чистой случайности они, трое, не оказались за чертой того огненного круга, который с безжалостной расчетливостью подготовили десантному батальону враги. Он не знал, что на его пути встретится Красношеин. Он еще надеялся обрести честную свободу. В безысходности все надеются на чудо. Чуда не случилось. Сил у него осталось только на то, чтобы исполнить свой долг перед совестью. Исполнить то, о чем с твердостью он решил в самолете. Нет, не в самолете. Там, на высоте тысячи метров, ясным стало то, что было в нем прежде. Еще тогда, когда в жаркий августовский день обоз увозил его вместе с другими парнями на войну и телега, на которой сидели они, перекатила по шаткому мосточку через Туношну. Тогда. А может, еще раньше…

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*