Григорий Кириллов - Подводный разведчик
БЫЛИ ДАВНИЕ И НЕДАВНИЕ
Часто бывает так, что к ночи на море стихает ветер и оно как бы отдыхает. Тогда морская волна делается сонной и медленной, поверхность моря лоснится и уставшие. за день чайки спокойно спят на воде, спрятав свои носы в теплом пуху. Но лишь дрогнет ночная синь, лишь упадут на восточный край неба первые брызги рассвета, встрепенется и полетит над морем свежий ветер и опять забурлит волна, проснувшиеся чайки окунутся в ней, расправят крылья и, приветствуя криками встающий день, поднимутся навстречу солнцу.
Подводная лодка капитан-лейтенанта Головлева тихо покачивалась на сонных волнах. В синей ночной дымке потонул берег, и нигде ни звука, ни огонька. Лишь редкие голубые звезды издалека смотрели на море сквозь темные разводья между облаками.
Командир лодки, смуглый, черноглазый, горбоносый моряк, в затянутой ремнем шинели и в нахлобученной фуражке, скорее по привычке, чем по необходимости прикрепленной ремешком за подбородок, стоял на мостике, неторопливо оглядывал шевелящееся в предрассветной темени море и, слушая, как убаюкивающе-ласково хлюпала за бортами вода, говорил находившемуся с ним рядом, завидного роста и сложения, своему помощнику лейтенанту Широкову, у которого время уже успело посеребрить виски:
— Не будь этой войны, Николай Антоныч, как бы теперь жил народ! Великолепно жил бы!
Широков задумчиво вздохнул, как бы припоминая что-то.
— Да-а. Так вот, видите, — негромко и глуховато отозвался он. — Мне эти немцы, Владимир Сергеич, испортили жизнь в самом начале, когда мне еще и десяти годов не было. Я из-за них даже сельской школы не закончил. Пришлось уже взрослому садиться за парту.
— Это что же, в ту войну?
— В ту. В восемнадцатом году весной они к нам пришли. Жили мы тогда в деревне, на западном берегу Псковского озера. Удирали ночью. Помню, несколько семей погрузились в ладью, подняли паруса и айда… Ветер дул боковой. Началась качка, и у меня чуть селезенки не выскочили от тошноты…
— Погоди-ка! — остановил Головлев, тронув. Широкова за рукав. Его глаза напряженно смотрели левее носа лодки. Широков тоже насторожился. А вдруг немцы! Моряки вглядываются в темень, и теперь уже оба видят, как недалеко от носа лодки на поверхности моря показалось что-то черное и тут же пропало, потом еще и еще…
— Дельфины черти! — как бы извиняясь за ложную тревогу, чертыхнулся Головлев и полез в карман за папиросами. Протянув Широкову раскрытый портсигар, он сказал, возвращаясь к прерванному разговору — Так говоришь, чуть селезенки не вытравил? Это штука скверная, по себе знаю. Ну и куда же вас вынесло?
— Сперва на Урал, потом в Сибирь.
Головлев протяжно свистнул.
— Здорово махнули! Значит, пришлось повидать, как люди живут?
— Пришлось. Конечно, мал я был, что к чему понимал плохо, но все же кое-что запомнилось. В Питере, например, мне запомнился голод. Мимо наших теплушек, на которых мелом было написано «беженцы», все время проходили люди и подбирали кости, рыбьи хвосты и головы или кусочки выброшенного кем-нибудь заплесневелого хлеба. Видел, как женщины, в модных костюмах и в шляпах копались в мусорных кучах. А одна барыня отдала за буханку хлеба хорошую шубу.
— Отдашь, брат, есть захочешь, все отдашь, — сказал Головлев и, наклонившись, зажег папиросу. Закурил и Широков, пряча огонек в руке. А за бортами по-прежнему дремотно хлюпала вода. Моряки помолчали, думая о далеких днях, пережитых каждым по-своему. Над их головами, лениво махая крыльями, тихо, почти неслышно, пролетела чайка. Ночью, на фоне неба, она казалась темной. Головлев проводил ее глазами, проронил:
— Тоже не спит.
— Дельфины, должно быть, вспугнули, — все так же глуховато сказал Широков и, продолжая начатый рассказ, добавил: — А на Урале мне запомнился матрос.
— Матрос? — заинтересованно спросил Головлев.
— Да. Это уже зимой было. Жили мы тогда в деревне Осиновая Гора. Где эта деревня, сейчас я и сам точно не могу сказать, только помню, что до Перьми ехали в теплушках. Дальше нас не повезли, сказали, что нельзя. Перегрузились мы из теплушек на пароход. По воде доехали до Уфы. А потом до этой Осиновой Горы долго везли нас на подводах через башкирские села, и башкирки выносили нам, беженцам, то хлеб, то молоко, совали в руки и что-то говорили по-своему, а на груди у них позванивали висевшие цепочками гривенники и двугривенные.
— А почему вы ехали именно в эту Осиновую Гору? Что там у вас знакомые или родные-были? — спросил Головлев.
— Да нет, ни у кого из нас там ни знакомых, ни родных не было, просто кто-то сказал нашим, что в этом районе можно спокойно жить, вот и ехали, пока не надоело трястись на подводах.
— А подводы кто вам давал?
— Сами крестьяне. От села до села везли. На ночь брали нас по домам, а утром везли дальше.
— Молодцы. Ну, а что с матросом-то?
— С матросом я познакомился в Осиновой Горе. Деревня эта расположилась вдоль небольшой речки, между гор. И вот зимой там образовался фронт.
— Это что же, когда Колчак шел?
— Ну да. В этой Осиновой Горе долго стояла красногвардейская часть. И в доме молодой одинокой солдатки, у которой мы жили, тоже квартировали человек пять красногвардейцев. Среди них был и этот матрос, звали его Кузьмой. И волосы и брови у него были белые, как манильский трос. Лоб большой, нос высокий, тонкий, с горбинкой, а кожа на лице нежно-розовая, как у барышни. В доме было две комнаты. В большой, где стояла русская печка и от порога до середины под потолком были устроены полати, жили мы и эти красногвардейцы, а в маленькой, с одним окошком, жила хозяйка. Муж у нее пропал без вести на войне с немцами, и она почти никогда о нем не говорила. Была доброй, веселой, любила пошутить с красногвардейцами и особенно с Кузьмой. Его она и чай приглашала к себе пить с горячими шаньгами, и сено помочь ей с сеновала достать. Любил и я Кузьму больше всех. Он умел играть на гитаре и пел хорошие морские песни: «Варяга», «Раскинулось море широко» или про девичьи пепельные косы, «в честь которых бравые матросы выпивали не один бокал…»
— Морская душа, Николай Антоныч, где бы она ни была, везде даст себя знать, — вставил Головлев, потирая от удовольствия руки и, видимо, предчувствуя что-то интересное. — Да и парень, видно, был не промах, этот Кузьма, недаром ваша хозяйка шаньгами его подкармливала. Ну, ну, что же дальше?
Широков докурил папиросу, погасил ее и бросил за борт. Белая черточка описала в сумраке дугу и упала на темную воду. Набежавшая волна подхватила окурок и унесла.
— Мне почему-то очень хотелось, чтобы Кузьма женился на хозяйке, и я с удовольствием делал все, что они мне говорили, — продолжал он. — Как-то вечером хозяйка топила для красногвардейцев баню, стоявшую за огородами у самой речки, а я неподалеку катался на одном коньке. Слышу, зовет. Тогда меня все кудряшом звали. Волосы у меня были белые и так курчавились, что без моего визга и крика мать ни разу не могла расчесать их. Я подъехал. Хозяйка стояла на берегу речки в полушубке, в теплом платке и в валенках. Щеки красные, глаза, как зрелые вишни, а кончик длинного носа в саже. «Ой, тетя Катя, — засмеялся я, — нос-то замазан!» Она взяла конец платка, плюнула в него и старательно вытерла. «Нету теперь?» — спрашивает.
«Все, говорю, нету». — «Ты вот что, сбегай-ка, скажи Кузьме, чтобы он дров охапку принес, а то мало. Сбегаешь?» — «Сбегаю, тетя Катя», — ответил я и стал отвинчивать сделанные из палочек закрутки, которыми был притянут к валенку конек. «Только скажи ему тихонько. Ладно?» — попросила она. Я кивнул головой, скинул конек и побежал… Кузьма и красногвардейцы сидели за столом, играли в карты. Я подошел и шепнул ему на ухо, а он загремел на весь дом: «Дров? Есть принести дров! Это мы в момент. Играйте, корешки, пока без меня. Хозяйка подкрепления просит». Красногвардейцы засмеялись, заговорили наперебой: «Иди, иди, флотский!..» «Только топите там пожарче!..» «Везет тебе, матрос!..» Потом я опять катался на своем коньке. Раза два они вместе выходили на речку за водой, и хозяйка все что-то говорила Кузьме и смеялась. Начинало темнеть. Случайно взглянув кверху, я увидел на горе несколько всадников и опрометью кинулся к бане, подбежал и опешил: Кузьма и хозяйка в предбаннике целовались. Услышав мои шаги, они повернулись ко мне, и Кузьма хотел было пугнуть меня как следует, но, увидев на моем лице испуг и растерянность, тихо опросил: «Ты чего, кудряш?» — «Какие-то кавалеристы на горе!» — выпалил я. Кузьму как ветром вынесло из предбанника. Всадники поворачивали коней и торопливо скрывались за горой. «Разведка, — сказал он, глядя на них. — Что же часовые-то наши, заснули? Надо сообщить командиру». Он ушел, a хозяйка позвала меня в предбанник, посадила рядом и сказала: «Ты любишь Кузьму?» — «Люблю». — «Вот они прогонят белых, он приедет сюда, и мы будем жить вместе. Только ты пока никому об этом не говори».