В когтях германских шпионов - Брешко-Брешковский Николай Николаевич
— Что такое, Румпель?
— Господин ротмистр, мы были в дозоре… Нами открыта небольшая пехотная колонна русских из двух рот. Она движется сюда. Через час могут занять деревню. Совсем близко…
— Чёрт вас подери! Вы не разведчики, а сонные черепахи! И когда неприятельская пехота у вас на плечах, вы, кавалерия, об этом тогда только доносите! Сию же минуту — сбор!.. Мы очистим деревню. Одну лошадь из пулеметной команды оседлать строевым седлом. На ней поедет пленница… Слышите, княжна? Мы увезём вас подальше. Вот где пригодится ваша манера ездить по-мужски! Но, увы, я не могу предложить вам соответствующего костюма… Проклятые русские! Весь мой план вверх дном. Я ухожу.
Вы оставайтесь — и ни с места! Не подумайте убежать, воспользовавшись суматохой. Никакой суматохи, полный порядок, часовые на местах и в самый последний момент им подадут готовых осёдланных лошадей…
34. Опять…
Леонид Евгеньевич Арканцев был всё тот же. И розовое, необыкновенно благообразное лицо с надушенными "валуевскими" бакенами, и внушительный взгляд светлых, прозрачных глаз, умеющих так многозначительно щуриться, и отменная корректность всей фигуры. Словом, никаких перемен за три с лишним месяца — и каких напряжённых, лихорадочных месяца! — войны.
Так лишь с первого впечатления. На самом же деле, Арканцев, много работавший и в министерстве, и дома, похудел и побледнел. Минутки не было свободной. Напрасно ждали его к себе антиквары, заманивая великолепными Гальсами, Боровиковскими, Фортуни. И хотя в нём сидел искренний и пламенный любитель, он отмахивался обеими руками:
— Потом, потом, как-нибудь!..
— Ваше превосходительство, не утруждайтесь, сами на квартиру доставим. Один только взгляд бросить!
— Потом… Не до вас, не до картин мне!
— В чужие руки уйдёт, ваше превосходительство… Жальчее будет…
— Что ж, пусть! До картин ли теперь?
— Конечно, вам лучше знать… Ваше дело — государственное! Война!.. Вот она где у нашего брата-антиквара сидит, война эта самая!..
Даже в обед и в завтрак Леонид Евгеньевич редко принадлежал самому себе. Это время совмещалось у него с деловыми беседами, встречами с дипломатами союзных, дружно ополчившихся против общего врага стран. Вот он вызвал к себе из Варшавы по очень важному делу Вовку. Но с первых же слов поставил его в известность:
— Я очень рад тебя видеть, и все такое, но в моём распоряжении для тебя — полчаса!..
На этом основании Арканцев сразу приступил к делу. На изложение ушло двадцать с чем-то минут, и лишь оставшийся "хвостик" уделил Леонид Евгеньевич частной, вернее даже, получастной беседе.
— Вот видишь, война затягивается… Тем лучше для всех нас и тем хуже для австро-германцев. Каждый лишний месяц — новый шаг к их могиле. До чего они опростоволосились и как ловко сели в лужу!.. Вот вам хваленая дипломатия, вот вам полувековая, неусыпная подготовка к войне. А в результате — разгром самых безмятежных, временно занятых городов и пунктов, и в смысле стратегических успехов — одна жалость. В особенности на чужой территории. Немецкая армия без гладких, как стол, шоссе, без телефонной сети, без тысяч автомобилей, перевозящих пехоту, словом, когда кончается фабрика и начинается армия — это уже далеко не тот кулак, под гипнозом которого была так долго Европа. И они теряют десятки тысяч людей, как тучи дикарей, лезут на русские и французские пулеметы, напоминая собой магдийских мятежников, атаковавших черными гущами английские митральезы… Однако я заговорился… Поезжай с Богом, будь аккуратен, точен и предприимчив. Поклон графине. Бедная, этот каторжник не оставляет ее в покое… И какая дерзость! Я протелеграфирую в Варшаву, чтоб за всеми гостиницами и меблированными комнатами был усилен самый тщательный надзор. Хотя такой гусь, как Флуг, буде пожелает еще раз явиться, найдёт себе приют у варшавских немцев, среди которых надлежащая чистка далеко еще не начиналась.
Криволуцкий уехал.
Опять утомительная дорога. Особенно для тех, кто в обычное время привык, выехав из Петрограда сумерками, утром уже проснуться в Варшаве. Но у Вовки было отдельное купе. И это скрашивало и медлительность бега, и долгие стоянки, иногда в чистом поле. Стоянки по нескольку часов, чтоб пропустить очередные воинские поезда.
Вовка обложился накупленными книгами, но они так и остались неразрезанными. Ему и хотелось читать, поскорей убить время, и не читалось потому, что мысли его забегали вперёд, на Госпитальную улицу, в пансионат пани Кособуцкой. И хотя Ирма там в относительной безопасности и под опекою супругов Мирэ, однако воображение Вовки рисовало ему всякие страхи.
Неужели он так привязался к этой женщине? И так тесно переплёл свое существование с её мятежной, полной приключений жизнью? И мимолетная связь на почве "Семирамис-отеля", связь, порождённая чувственностью, выросла в нечто большее?
Он гнал от себя подробный анализ своих чувств к Ирме, не хотел разбираться в своих к ней отношениях. Но и сама графиня, и судьба её не давали ему покоя.
И две ночи пролетели без сна. Моментами лишь забывался он в дрёме. Но это были скорей бредовые кошмары, чем успокоительный отдых. И не было грани между сном и действительностью. Сознание бодрствовало наполовину. Бодрствовало с тем, чтоб в синем трепетном полумраке вздрагивающего купе рисовать неясные обрывки чего-то похожего на картины и образы. И лица, фигуры, профили, отдельные руки, губы, улыбки — свивались в какой-то пляшущий хоровод, то появляясь, то исчезая. Трудно было сказать, где начинаются баки Арканцева и где расплывается в бледную маску трупа гладко-выбритое лицо Флуга со скошенным лбом и тусклыми глазами. Он видел страдальческий образ Ирмы, зовущий, протягивающий руки, и тут же шевелились резиновые губы, растягивавшиеся в такую длинную улыбку, что она раздвигалась за пределы купе… Улыбку Мирэ.
Зеленый весь, измятый, с растрепанной ассирийской бородой, всегда такой расчесанной, волосок к волоску, приехал наконец Вовка. И здесь подстерегало его самое лихорадочное нетерпение, и путь от вокзала до Госпитальной казался ему бесконечно длинным. Куда длиннее, чем от Петрограда до Варшавы.
Когда он очутился в лифте, ему казалось, что кабинка повисла неподвижно в воздухе, медленно, с трудом и нехотя прорезывая толпу всех шести этажей.
Лязгнула металлическая дверь, выбросив Вовку прямо в длинный коридор пансионата. Десять часов утра. Горничная Юзя несёт кому-то кофе.
— Графиня спит? — нетерпеливо спросил Вовка.
Юзя остановилась с выпученными глазами, раскрыв рот. И онемела и вдруг, бряк, уронила поднос.
Вступление довольно странное.
Вовка опрометью бросился к комнате № 4, с матовыми стеклами в дверях. Повернул ручку. Дверь подалась и первое впечатление — несмятая постель.
Ирмы не было. И кругом такой порядок бездушный и холодный, что достаточно беглого взгляда — Ирма не ночевала.
Вовка уже колотил в дверь, занимаемую Мирэ. На стук выскочил Борис Сергеевич в длинном до пят восточном халате.
— Это вы, Владимир Никитич? — воскликнул Мирэ, не веря своим близоруким глазам. — Я не могу вас пригласить к себе. Там беспорядок, и жена еще не…
— Ради бога, где графиня? — схватил его обеими руками за халат Вовка.
— Ушла!.. Ушла с вечера на полчаса и… не вернулась.
— Куда ушла, зачем?.. Как же вы ее отпустили? Я же вас просил!.. Вы обещали…
— Мы ничего не могли сделать. Пройдемте немного, я сейчас вам расскажу по порядку… Но успокойтесь же хоть немного!.. На вас лица нет.
— Говорите, я слушаю, — молвил убитый Вовка. Жаль было смотреть на него, так он весь сразу осунулся.
— Вчера в пять часов графиня получила письмо.
— По почте?
— Нет! Его принёс какой-то субъект, поднявшийся на лифте с чёрного хода. Здесь, если вы знаете, два лифта. Один парадный, обслуживающий постояльцев, другой для прислуги и дров…
— Дальше… Дальше!
— Дальше… Графиня, получив письмо, плакала. То есть я не видел её слёз во время чтения письма, но прочитав письмо, держа его в руках, она зашла к нам с заплаканным лицом… Пришла и говорит: