Луи де Берньер - Бескрылые птицы
Немцы ужесточают контроль над ключевыми постами, и скандалы в высшем командовании возобновляются так же предсказуемо, как окопная война. Мустафу Кемаля по-прежнему мучают жестокие приступы малярии, а командующий союзническими силами сэр Ян Гамильтон по совпадению все так же валяется в изматывающих приступах дизентерии. Кемаль становится крайне раздражителен, вновь терпит оскорбление от Энвер-паши, когда тот не посещает его в официальной поездке. Мустафа снова подает в отставку и отвергает все увещевания изменить свое решение. Вполне вероятно, он действительно намерен отправиться на новый фронт, открывшийся после беспринципного вступления Болгарии в войну на стороне Германии. Однако надежды Кемаля попасть в Македонию рушатся после назначения его командующим в Месопотамию, где во время беспорядочной кампании, не имевшей, как выясняется, точной цели, англичане заняли Кут. Вместе с ними на сражение марширует Ибрагим-козопас, истощенный телом и духом, полный лишь одним желанием — вернуться домой и наконец жениться на Филотее.
С Македонией не получается, а командование в Месопотамии принимает немецкий генерал. Кемаль остается на Галлипольском полуострове и возобновляет личную войну с любыми начальниками. Он отказывается допускать немецких офицеров в свой сектор, выпроваживает нового командира 11-й дивизии, и фон Сандерс соглашается больше никого не присылать. Оттоманский офицер отказывается выполнять приказы немецкого командира, а Кемаль отказывается выдать ослушника. Совершенно сбитый с толку Лиман фон Сандерс отсылает Кемаля в Стамбул по «медицинским показаниям», и тот просто счастлив уехать. Он действительно очень болен, крайне измотан и устал от того, что его мнением пренебрегают. Знакомых тревожит опустошенный вид Мустафы. Кемаль живет с матерью и сестрой, навеки изгнанными из уютного розового дома в Салониках, и вновь ищет обворожительного общества прелестной Коринн. Через десять дней после его отъезда союзнические войска оставляют Галлиполи, и Мустафа заявляет — он всегда знал, что это произойдет.
Вполне возможно, без Мустафы Кемаля оттоманы проиграли бы галлипольскую кампанию, что избавило бы весь мир от больших бед. Не было бы революции в России и холодной войны, а Великая война закончилась бы годом раньше. Но Мустафа Кемаль не расположен кого бы то ни было избавлять от бед и в Стамбуле продолжает безжалостно изводить власти.
69. Каратавук в Галлиполи: конец кампании (8)
Кажется, я уже говорил, иногда позиции подходили друг к другу так близко, что ничего не стоило сделать подкоп к противнику. Бывало, минеры столкнутся и мутузят друг друга в темноте, как крысы. Порой дно траншеи провалится в подкоп, а то на саперов грохнется мертвец из тех, кого закапывали в траншеях. Случалось, саперы угадают в стенку окопа, и тогда затихнешь, прислушиваясь к скрежету лопаток, кирок и голосам, а едва появится дырка, скажешь «Хайди, Джонни!» и бросишь в нее гранату. При удачном подкопе мина взрывалась под траншеей, все к черту разносила, вызывала сильный шок и убивала кучу народа. И мы, и франки тратили массу времени на улучшение ходов сообщений, и любая атака становилась все безнадежнее; подкопы создавали новую позицию передовой, и на некоторых участках наши траншеи находились друг от друга в нескольких шагах. Такие, как я, занимались снайперской охотой. Франкские снайперы, желая себя обезопасить, придумали особую деревянную рамку с перископом. Вот я и бил по их перископам, а такое не наскучит. На деревья я уже не лазал, потому как франки регулярно прочесывали их пулеметами. Потом добавили развлечений утки, улетавшие на юг, мы с франками набили их влет до черта, в кои-то веки обеспечив себя свежим мясом. Правда, оно жестковатое, а у нас к тому времени сгнили зубы, кровоточили десны, и все поголовно мучились зубной болью — это ужас, почти как дизентерия, ни о чем думать не можешь. На другой год, когда кампания закончилась, я заметил, что утки об эту пору здесь больше не летали.
Следующее грандиозное событие произошло на исходе осени или в начале зимы, когда вдруг показалось, что и самому Аллаху все осточертело, и он четыре дня мордовал нас непогодой. Одним вечером ливанул дождина, какого я не видал ни прежде, ни потом. Воздух затвердел от воды, дождь падал огромными шматами, в нем рыба могла бы плавать. Клянусь, небывалый шел дождь. Рыча, как дикий зверь, он лил с бешеной скоростью, и мгновенно затопил траншеи; нас смело стеной воды, многие утонули, а я спасся только потому, что товарищ выбрался на бруствер, протянул винтовку и меня вовремя вытащил. Мокрый, словно побывал на дне морском, я лежал у обваливающейся траншеи, в которой проплывали тела солдат, дохлый мул, вынырнувшие из-под земли старые трупы, кости, мешки с провиантом и ранцы. Вода все прибывала и прибывала, те, кто уцелел, лежали под ливнем в грязи, молились и гадали, не конец ли это света. Проклятые и брошенные, мы в двух шагах ничего не видели, отяжелевшая одежда липла к телу, а ветер взметал и завихрял в воздухе земляные покрывала, как гигантских обезумевших птиц.
К утру вода спала — винтовка доставала до дна траншеи, куда мы, голодные и насквозь промокшие, вернуться не могли. К счастью, франкам тоже досталось, и они подстрелили наших не так чтоб очень много.
Вечером ветер переменился и задул с севера. Такое случалось нечасто, и тогда трупную вонь для разнообразия относило к Чанаккале. Северный ветер всегда холодный, но такого, как в тот раз, я еще не изведал, да еще пошел снег. Снегопад — это очень красиво, и я помню историю Али-снегоноса, получившего свое имя потому, что в день его рождения выпал снег, но на том жутком холоде снег вовсе не казался красивым, а походил на нож, который воткнули и проворачивают у тебя в костях. После дождя снег был вроде убийцы, что зарезал твою мать с сестрами, а через день вернулся прикончить отца и братьев. Нас трясло и колотило, желудки вопили о горячей еде, мы сбились в кучки на слякотных брустверах, а снег оседал на наши тела, винтовки и снаряжение. Я вспоминал, как давным-давно мы жаловались дома на жару в конце лета, и думал, что восславлю Аллаха, если мне еще когда-нибудь станет жарко.
Аллах словно услышал меня и решил пошутить: взял да усилил снег, взял да усилил ветер, взял да усилил холод, и все превратилось в буран. Я слыхал о буранах от тех, кто бывал зимой в горах, но и представить не мог, каково это, когда кости ноют, будто переломанные, бесчувственные пальцы не сгибаются, зубы выбивают дробь, а легкие твердеют от каждого морозного вдоха. У нас не было теплой одежды, потому что зиму еще не ждали, а запасная смена лежала в траншее, погребенная под грязью и валившим снегом. Ребятам удалось достичь невозможного и разжечь костерки, но что от них толку, если ветер выдувал все тепло? Обхватив себя руками и притоптывая, мы тщетно жались к огню. Франки не стреляли, мы тоже.
Наверное, франкам больше досталось от дождя, потому что они были в низине и поток пронесся по их траншеям после наших, зато мы хлебнули снега, ветра и холода — наши позиции располагались выше. Мы ничего не могли поделать, только жались друг к другу. Восемь ребят из моего взвода и я решили лечь в кучу, чтобы сберечь тепло. Чем ниже окажешься, тем меньше чувствуется ветер, это точно. Засунув руки в рукава, мы лежали вповалку в слякоти на камнях, нас грыз ветер, заметало снегом, во рту отдавало железом, и так перебивались до рассвета, когда выяснилось, что у некоторых мокрая одежда примерзла к земле и они не могут подняться. Трое умерли, четверо лишились пальцев на руках и ногах, одному потом пришлось отрезать уши. Я потерял палец на левой ступне и чуть не лишился первых фаланг на трех пальцах руки, но обошлось, хотя чувствительность к ним так и не вернулась. Имам умер во время молитвы — он стоял на четвереньках и лбом примерз к земле, а в стрелковой ячейке нашли замерзшего насмерть часового, который вцепился в винтовку, взятую «на караул». Меньше пострадали те, кто заставил себя ночь напролет ходить, а больше всех — свалившиеся в изнеможении. Стужа покалечила каждого, нас отвели в тыл, заменив другим подразделением, но только двое потом вернулись на передовую. Страшнее бедствия я не испытывал и, после того как смерть едва меня не проглотила, изумляюсь каждому прожитому дню. Мне не забыть обжигающую, пульсирующую боль, пронзавшую меня, когда я начал оттаивать, она ужасна, как и боль от холода. Примечательный момент в этой обиде, что нанес нам Аллах: через три дня, когда одежда разморозилась, вши ожили как ни в чем не бывало. Единственный плюс — у нас появилось мясо околевших мулов и ослов, что было приятно после стольких месяцев на оливках, хлебе и дробленой крупе.
После бурана произошло нечто удивительное — пропала дизентерия. Отныне никто не стонал от желудочных колик, не вытуживал в сортире жизнь вместе с кровавой слизью. Погода вновь стала чудесная, над Афоном и Самофракией светило солнце, будто мы никогда не ведали ничего, кроме покоя.