Висвалд Лам - Кукла и комедиант
Царникава. Заколье.
Свищет ветер, щиплет мороз. Минога кишит в больших деревянных чанах. Старый Крустынь растапливает печь, скоро начнется обжарка. Женщины раскладывают мучениц на решетках, я сую руку в чан, выдергиваю — к моей ладони присосались сразу несколько этих необычайных змеевидных рыб. Люди так и снуют — первый большой осенний улов. Старший рабочий Берзинь делает важное лицо, повышает свой скрипучий старушечий голос, его дочка Расма бегает по обжарочной. Расма — озорной, непослушный, жизнерадостный ребенок. Первый большой осенний улов. Я уже слишком вырос, чтобы играть с Расмой, я смотрю на обвислые усы Берзиня. Что он за человек? Этим летом я пас его коров — так же, как в свое время Эрнест. Он не привез в Ригу обещанную картошку. Хильда сказала: «И никогда не привезет» — и не ошиблась. Что он за человек? Можно ли это полностью когда-либо понять? Так далеки человек от человека — можно видеть наружность, а все остальное даже не почувствовать, разве что угадать. Берзинева замусоленная вязаная фуфайка — и генеральское черное тонкого сукна пальто с котелком. Генерал идет по двору, я здороваюсь, он приподнимает котелок. Наверное, припоминает: это сын той вдовы, что снимает у меня чердак в Конюшенном доме. У нее было трое детей, старшая дочь умерла, с младшими она вернулась в Ригу. Как просто. Наверное, именно так генерал и подумал обо мне, и это значило не больше, чем промелькнувшая в его голове мысль о верблюде в Аравийской пустыне. Не больше. У генерала своих забот хватает. Покойная жена оставила ему кучу долгов, а чахоточная дочь делает все новые и новые. Он экс-министр, отставной генерал, видное лицо; он встречается со столь же видными лицами, у него не остается времени на мелюзгу. Но и будь у него время и желание и начни он говорить про то, что у него внутри, а я про то, что у меня внутри, мы все равно остались бы чужими друг для друга, хотя стояли бы друг против друга. Пространство разделяет нас, словно слона на берегу Замбези от верблюда в Аравийской пустыне.
Книга, литература — единственное место, где человек преодолел барьер, нашел себя, нашел других… думает найти.
Сменивший Жулика Микус, устроившись на свободном стуле, мурлычет на полную мочь. Дедушка раскуривает папиросу и начинает обстреливать спичками кота. Бабушка широко улыбается: «Ишь ты, как дед тебя обижает!» Некоторые спички падают в сухие стружки, никто из-за этого не волнуется. Сумерки становятся все гуще, все темнее, скоро надо будет зажигать огонь. Мы не торопимся с этим, точно боясь расстаться с уютным вечерним мигом. Я гляжу, как огненные саламандры кувыркаются в сосновых поленьях, думаю, какая странная вещь искусство. Оно способно вознести тебя на крыльях, унести в просторы, чтобы показать то, чего бы ты не увидел никогда; оно может представить тебе чудом самое знакомое, то, что под носом, представить невиданные черты и душевные движения, стоит только это помещение с закопченными стенами озарить художническому духу.
Четыре моих детских года прошли на берегах Гауи.
Это были прекрасные годы, удивительно прекрасные. Но были они и суровыми, было много такого, что оставило глубокие шрамы в детской душе. Об этом не хочется вспоминать, не хочется рассказывать; светлое брезжит все ярче за вереницею лет, темное, точно смущаясь солнца, — уходит в какие-то глубины.
Мне было девять лет, когда пришлось расстаться с Царникавой. Одновременно это было и прощанием с детством, с Фландрией, с Подолией. Будущим летом меня уже ожидали трудовые обязанности — предстояло пастушить. Я еще не сознавал толком, что это означает, но предчувствовал, что в жизни моей начинается перемена.
Мать с сестрой уже перебрались в Ригу. Я пока что был оставлен в Заколье. Чудесные дни. Никто меня дотошно не опекает, не допытывается, куда я иду, что делаю. Дедушка вообще мной не интересовался, а у бабушки не было времени надзирать за мной, что, впрочем, надоело мне с ранних лет… Я упивался этой свободой, точно предчувствуя, что мне сулят грядущие годы. Свобода… Как легко она дается, точно чей-то дар, и как трудно ее уберечь от лавины всевозможных обстоятельств.
Иногда я заглядываю в контору к Хильде, разговариваю о книгах. Но так и не воспользовался ее любезным предложением: «Возьми почитать это, почитай то…» — я совсем не тоскую по возможности сидеть в четырех стенах. Гауя бьет мелкой волной о прибрежные сваи, мостик через старицу к Курпниеккакту выгибает верблюжью спину, на вымытом противоположном берегу толпятся полчища ольхи, свалившаяся жердь конского загона манит побродить по нему, покувыркаться, цветет протока и вся округа. Мир начинается на берегу Гауи. Как же я могу торчать в комнате с книжкой?
Я брожу по лугу, кустарнику, песчаным дорогам и тихим, извилистым тропинкам. Солнце яркое, вода в Гауе теплая, земля мягкая. И так день за днем.
По заколу я дохожу до середины Гауи, смотрю на серебряные хлопья, которые яркий дневной свет поминутно рассыпает по поверхности, — смотрю, смотрю и чувствую себя таким богатым, точно меня осыпают пятилатовиками. По одну сторону ряд серебристо-серых ив, совсем как красочные мазки на оставшихся от Мирдзы акварелях, по другую — сочная зелень ольшаника, а посередине вода и усеянный серебром воздух. Сейчас я дотянусь до источника — каплю, одну-единственную каплю из него!
Вся вода Гауи для тебя…
У меня кружится голова — и я чуть не падаю в реку.
Я забиваюсь в джунгли Курпниеккакта, долго просиживаю у той протоки, где Эрнест когда-то достал золотую рыбу. Рыба была невкусной — золото есть нельзя, это я уже знал из сказания о царе Мидасе. А вдруг золотая рыба появится еще раз, просто так — вот высунула бы голову из воды и спросила, чего мне надо, ну тогда я попросил бы, чтобы она ответила — почему, как и куда?..
А чего еще я мог бы попросить?
Я доходил до Саулкрастского шоссе. Черная, залитая солнцем битумная гладь дороги. Куда, куда? Ревя моторами, тарахтя и громыхая кузовами, мимо проносятся машины. Где кончается путь? Там, за Гауей, — на прицерковном склоне. А дорога осталась и после Мел-лаусиса, все мы остались и продолжаем путь. А после нас? Дорога останется, путь останется. Как далеко?
Я гляжу, как из вод Гауи вырастают бетонные опоры железнодорожного моста — серые, грузные, как плечи исполина, который скоро примет на себя груз стальных переплетений. К противоположному берегу — два металлических, белых рельса. И дальше, дальше — точно струны вечного беспокойства, которые звучат в мире, в жизни, в людях.
Я валюсь на спину в конском загоне и устремляю взгляд в серо-синюю вышину. Клочки мелких облачков, за одним чернеет еле видный крестик — он медленно движется вперед, до меня доносится далекая песня пропеллера. Вдруг замрет мотор, последний залп хлестнет в бесконечность, и останется только песчаный холмик на склоне холма. Сколько времени дается для полета, сколько минут? Долгие годы, краткие годы — что чувствую я, как мне кажется, и как судят те, чья спина уже согнулась, лицо изморщинилось, чьи волосы уже проредила старость? Жизнь, вся человеческая жизнь.
Я выхожу к морю. За мною остаются раскаленные солнцем дюны, Гауя исчезает в море, я теряюсь среди морского берега. Во мне что-то кричит — испуганно, резко, мучительно. Может быть, это «что-то» вторит крикам чаек. Я чувствую себя таким крошечным, таким ничтожным, неопытным, ничего не знающим. Море спокойно лежит у моих ног — глубокое, щедрое, опасное. Может быть, сейчас оно взбунтуется, взобьет белую пену, поглотит меня. Мне дарован краткий миг, чтобы раздобыть что-то из глубинных сокровищ, — к сожалению, я не знаю, как их достигнуть, совсем как глупый цыпленок роюсь в высохших морских водорослях. Янтаря в них нет. Никогда я его не найду, всегда буду тосковать по красоте, по возможности раскрыть тайное…
Последний вечер в Заколье. С высокого вымытого берега я закидываю в глубь Гауи свое жертвоприношение: старую отвертку. Больше у меня ничего нет, одна отвертка, но не думайте, что это какая-то ерунда. Это волшебная отвертка, иногда она становилась мечом героя, иногда огнестрельным оружием, иногда служила скипетром, а иногда ключом, которым можно было открыть Дворец Света. О, такой отвертки еще никогда, еще нигде, еще ни у кого на свете не было.
Это было жертвоприношение, обещание, клятва. Я вновь и вновь буду возвращаться к Гауе. Здесь начинается мир. В полдневный зной, когда солнце рассекает самые глубокие глубины, я найду такой луч, свой луч, по которому можно войти вглубь, подниму утонувший ключ и открою… Что? Что там будет?
Этого я не знал. Не было даже представления, что надо найти и что открыть, все какая-то тайна, к которой страшно прикоснуться. И все же я знал, что найду, встречу, не отступлю. Может быть, достигну, отгадаю, открою.
Может быть…
1971
Внимание!