Василий Ильенков - Большая дорога
Из голубого домика вышел Фукс и торопливо пошел к яблоне, боязливо оглядываясь. И, подойдя вплотную к яблоне, на которой висел Владимир, Фукс закричал неистово, с визгом, захлебываясь от бессильной ярости:
— Последний раз! Кто ты? Кто?!
Владимир громко, гордо и торжествующе сказал:
— Я коммунист!
Фукс приказал зажечь костер. Тонкая голубая струйка дыма поднялась к ногам Владимира. Красный язык пламени лизнул лапти, сплетенные из липовых лык.
Ольга вскрикнула, и все люди, вздрогнув, отшатнулись.
Солдат плеснул бензин в костер, пламя вскинулось к ветвям яблони, и они затрещали, воспламеняясь, корчась от огня, как будто дерево обнимало человека, укрывая его искаженное болью лицо.
«Ну, вот… я и написал свою книгу», — подумал Владимир, вспомнив слова парторга роты Николая Николаевича, и это была его последняя мысль.
2 октября 1941 года Гитлер отдал приказ по войскам:
«Создана наконец предпосылка к огромному удару, который еще до наступления зимы должен привести к уничтожению врага. Все приготовления, насколько это возможно для людских усилий, уже закончены. На этот раз планомерно, шаг за шагом, шли приготовления, чтобы привести противника в такое положение, в котором мы можем теперь нанести ему смертельный удар. Сегодня начинается последнее, большое, решающее сражение этого года».
Гитлер бросил на Москву ударную группировку генерала Бока в составе двух полевых и трех танковых армий. По расчетам немецкого генерального штаба, войска Бока должны были войти в Москву 16 октября.
Фукс прочитал приказ Гитлера еще накануне. Он задумался и долго сидел неподвижно, дымя сигарой. Потом какая-то сила заставила его повернуться и посмотреть в окно. Он увидел старую, почерневшую от огня яблоню и вздрогнул. Он хотел отвести свой взгляд от окна и не мог. Им овладевал безотчетный и неодолимый страх.
Он был вооружен. Всюду вокруг было множество солдат охраны. Казалось, ничто не угрожало ему, и, однако, все сильней становилось томительное ожидание чего-то страшного, что стояло за окном. Фукс даже вынул пистолет из кобуры и закрыл дверь на ключ.
Но тревога не оставила его и, взглянув еще раз в окно, туда, где раньше стояла клетка, а теперь остался лишь темный круг на земле, Фукс понял, что его страшит не мертвый, а та, живая, что перенесла все муки голода и вдруг исчезла. И чтобы не видеть этот темный круг на земле, Фукс завесил окно и зажег аккумуляторный фонарь. Но страх не проходил. И тогда он понял, что страх этот порожден ощущением бессилия своего перед невидимой силой людей, которых он подвергал мучительным пыткам и казнил, но не мог заставить отречься от своей веры.
«Что же дает им эту силу победить в себе боль, голод, жажду, ужас смерти?» — думал он, вспоминая, как с тихим мужеством умирала Таня Барсукова, пожертвовавшая собой ради спасения своей подруги, как буйно протестующе расставался с жизнью Тимофей, как голодала девушка в клетке, но не прикоснулась к его хлебу, как презрительно смотрел на него этот парень, когда ему забивали гвозди в ладони…
Фукс впервые почувствовал действительную и грозную силу людей, которых он не мог заставить отречься от коммунизма никакими пытками, никакими лютыми казнями.
«Их двести миллионов… Неужели они все такие, как этот?» — подумал он, косясь на завешенное окно, за которым стояло что-то страшное и непонятное. Он увидел на полке книгу в красивом переплете и раскрыл ее наугад, движимый любопытством к неведомому миру, который стоял за окном, в осеннем мраке.
Если бы
выставить в музее
плачущего большевика,
весь день бы
в музее
торчали ротозеи.
Еще бы —
такое
не увидишь и в века!
Пятиконечные звезды
выжигали на наших спинах
панские воеводы.
Живьем,
по голову в землю,
закапывали нас банды
Мамонтова.
В паровозных топках
сжигали нас японцы,
рот заливали свинцом и оловом.
— Отрекитесь! — ревели,
но из
горящих глоток
лишь три слова:
— Да здравствует коммунизм!
За окном загрохотали танки: они двигались на исходный рубеж для атаки. Ревело множество моторов, и слышны были веселые голоса:
— Nach Moskau![6]
— Vorwärts![7]
Но Фукс не испытывал радости. Он угрюмо перечитывал строки, открывшие ему правду о людях этой непостижимой страны.
Голубой домик сотрясался от железного грохота и скрежета гусениц. Вздрагивала и тоскливо гудела земля, скованная первым сильным морозом.
Еще накануне немцы внезапной атакой обрушились на дивизию генерала Дегтярева и заставили ее отойти на пятую, последнюю, линию обороны — на «садибы» колхоза «Искра».
Генерал перенес свой командный пункт на электростанцию, которая, хотя и сильно пострадала от бомб и снарядов, все же представляла собой более надежное укрытие со своими железобетонными сводами, чем простая землянка.
Здесь в ночь под второе октября член Военного совета Белозеров проводил совещание с командным составом дивизии. В неровном, скупом освещении нескольких ламп, сооруженных из артиллерийских гильз, лица командиров казались черными, ясно видны были только повязки на ранах.
Генерал Дегтярев напряженно вглядывался в смутные пятна лиц, стараясь проникнуть в душу своих командиров. Он был доволен тем, как они сражались в течение двух месяцев в непрерывных боях с жестоким и сильным врагом. Генерал не мог упрекнуть их ни в чем. Наоборот, ему казалось, что командиры недовольны им.
Многих он давно представил к награде, но его рапорты о награждении двигались не так быстро, как хотелось, а некоторые и вовсе не дошли до Москвы, потому что поезд, в котором везли эти рапорты, попал под бомбежку. Михаил Андреевич не знал об этом и с раздражением обвинял «чиновников тыловых штабов» в задержке наград.
«Ах, какой праздник был бы у нас», — думал генерал, вспоминая, как Фрунзе вручал ему орден Красного Знамени, и снова переживая неугасимую радость боевой юности.
Он ожидал, что Белозеров привезет награды, и, увидев его на пороге, первым делом хотел спросить об этом, но на лице Белозерова была такая усталость, что у генерала не повернулся язык.
«Белозеров — гражданский человек, — огорченно думал Михаил Андреевич. — Ему не понять нашей военной души… Дело ведь не в пустой гордости, не в желании славы. Эх, если бы я был писателем, я рассказал бы, как мои бойцы шли за мной в атаку, увидев на груди моей орден».
— Товарищи командиры и политработники, — сказал Белозеров, заканчивая свое сообщение усталым, хрипловатым голосом: — Два месяца длится сражение на смоленских полях. Когда-нибудь историки дадут справедливую оценку этому сражению и, может быть, назовут его великим, потому что здесь — начало нашей победы… Здесь мы выиграли сражение в смысле историческом… Мы понесли, правда, большие потери… Честь и слава героям, павшим на этих священных полях! — Белозеров с минуту молчал, как бы борясь с собственной слабостью, прорвавшейся в дрогнувшем голосе. — Но мы победили, потому что выиграли время… и тем самым разрушили замысел врага с ходу ворваться в Москву. Теперь этому не бывать!
Раздались громкие аплодисменты, неожиданные на этом строгом совещании оперативного характера.
— Да, мы выиграли сражение за время, которое нужно было нашему Верховному Командованию, чтобы собрать войска под Москвой и подготовить смертельный удар по врагу, — продолжал Белозеров. — Вы дали это время. И я, по поручению товарища Булганина, передаю вам благодарность товарища Сталина за беспримерный героизм, проявленный вами в этом великом сражении…
«Вот она — награда!» — взволнованно подумал Михаил Андреевич, чувствуя, что к глазам подступили слезы. Он поднялся, чтобы сказать ответное слово, но вдруг неожиданно для себя крикнул:
— Родному Сталину ура-а!
И все дружно и громко подхватили «ура», заглушая грохот разрывавшихся близко снарядов.
На рассвете 2 октября генерала разбудил Ваня и сказал, что со стороны немецких окопов доносится гул танковых моторов: повидимому, готовится атака. Михаил Андреевич вышел из электростанции и, оскальзываясь на покрытой инеем траве, заспешил к окопам через сад — кратчайшим путем. Листва на яблонях почти вся облетела, и лишь кое-где на ветвях трепетали последние желтые листья.
Поровнявшись с могилой академика, генерал снял фуражку, постоял с минуту, чтобы дать своему сердцу, бившемуся напряженно и слишком часто, отдых, и пошел твердым шагом, расправив грудь, словно ему предстояло войти в кабинет командующего армией. Но он знал, что штаб армии еще неделю назад оттянули в глубь тыла, к Вязьме… Все было ясно.