Александр Проханов - Столкновение
— Страшно… — Брат Айзек закрыл глаза. — Я — человек.
— А мне уже нет. — Пресвитер улыбнулся. — Мне легче. Брат Маврикий, мне легче. Вы не сердитесь, что я называю вас братом? Я поеду в больницу. Я уже не боюсь.
— Нет. — Кронго чувствовал, как рука пресвитера медленно отпускает его ладонь. И в самом деле, глаза пресвитера стали другими, страх, стоявший в них, исчез, ушел куда-то, затаился на дне. — Но как же… Месье Джекоб…
Он должен его спросить. Он должен спросить.
— Брат Джекоб… — Пресвитер сел глубже, запахнул полу сюртука. — Брат Джекоб, брат Джекоб… Называйте меня брат Джекоб.
— Но как же… брат Джекоб… То, что вы согласились… Что вы приехали сюда… Неужели вы верите, что… Что все у нас именно так, как вам говорят?
— Знаю… Знаю и отвечу. Все усилия тщетны, брат Маврикий… Все, все… И мои, и ваши, и этого… этого… Все тщетны.
— Крейсса, — подсказал брат Айзек.
— Да, Крейсса… И видя тщету этих его усилий, хочу принести хоть какое-то добро… Но, может быть, слеп и не вижу истины…
Брат Айзек незаметно показал Кронго глазами — он устал.
— Я буду думать о вас, брат Маврикий… Я буду молиться за вас… Не прошу молиться за меня, ибо то, что дали мне, больше любой молитвы…
Кронго захлопнул дверь, и она тут же уплыла из-под его руки, исчезла. Ничего хорошего в его жизни, того, что он представлял себе всегда, всю жизнь, уже не будет. Но почему он об этом думает?.. Руки Гоарта и слова пресвитера, все еще стоящие в ушах, странным образом смешались. Он думает о лошадях, об Альпаке, о рекордном времени Бваны, но это не приносит облегчения.
Вечером Кронго сидел в верхней комнате у кровати Филаб. Он поймал себя на том, что опять впустую бесконечно думает о времени Бваны. То, что он все время возвращался к этому, угнетало его, он пытался избавиться от этой мысли, убеждая себя, что ему совсем не нужно думать о времени Бваны, — и каждый раз вспоминал о нем, именно так, как ему сказал об этом Мулельге. А может быть, времени Бваны не было, подумал он, все это придумано? Привыкая к этому вопросу, Кронго вдруг понял, что ему стало легче. Может быть, то, что в его жизни уже ничего не будет, — тоже придумано им? Он попытался прислушаться к самому себе. Но услышал только одно: в его жизни действительно ничего не будет — ничего хорошего, никакого сладостного ощущения скорости и победы, которое он придумал. Да, он придумал, в этом все дело, конечно. Никакого приза, ничего. Всю жизнь он придумывал что-то сам для себя, и сейчас, когда ему сорок пять, продолжает придумывать, но из придумывания ничего не получилось. Он придумал Филаб, придумал поездку сюда. Придумал, что все время будет брать какой-то приз. Именно все время, оставляя главную победу впереди. Но это все выдумано, он ничего не взял и не возьмет. Говоря попросту, он тот, кто работает как раб, убеждая себя, что он свободен. Но то, что он свободен, — выдумано. И неясно, на кого он работает.
Окно было распахнуто, явственно ощущалось, как за ним, над кустами, набережной и океаном висит бесконечная ночная духота. Кронго подумал, как привычно кричат чайки. Он даже не замечает их однообразного хриплого мяуканья, ему кажется, что за окном тихо.
Филаб улыбается, почти сидя в кровати. В углу бесшумно стоит над столиком Фелиция. Улыбка Филаб беспомощна, краешки губ загибаются вниз и вверх. Он ждал эту улыбку, когда входил, и заранее мог сказать, что Филаб не хочет его жалости, она хочет улыбкой показать, что полна сил, что выздоравливает.
— Тебе лучше?
Она закрыла глаза. Нет, он ничего не чувствует, думая о ней, только жалость. Но эта жалость сейчас утомляет его, ему трудно. Не успев войти, он хочет оставить Филаб, уйти, сесть в шезлонг в саду. Думать об Альпаке, о скорости, о бессмысленности всего, всего.
— Прости, я устал, жутко устал…
Может быть, сказать ей что-нибудь еще? Что-нибудь приятное. Но что? Такое, чтобы потом можно было уйти.
— Сегодня Бвана показал минуту пятьдесят семь…
Она улыбается. Но для нее это пустой звук.
— Что тебе? Приемник? Хорошо, хорошо…
Он щелкнул переключателем.
— …чтобы проводить в последний путь героев. — Голос в приемнике смолк. В последний путь… Кого в последний путь?
— Акт террористов, с бессмысленной жестокостью оборвавший четырнадцать жизней, не достиг цели… Ни экономической, ни политической… Только международное осуждение может вызвать варварское уничтожение четырех судов, плавающих под флагом дружественного нам нейтрального государства…
Кронго опять прислушивался к крику чаек. Он пытался понять, кого же послал на ипподром Крейсс. Но зачем ему это? Это бессмысленно, ненужно, бесполезно. Да, он сознает это, но опять, снова и снова, помимо своей воли, с упорством перебирает фамилии. Вряд ли это Бланш. Может быть, берберы? Эз-Зайад? Эль-Карр? Но он ведь не боится Крейсса, он даже чувствует иногда к нему что-то вроде симпатии. Тогда почему фамилии? Зачем ему это знать? Перебирать фамилии — само по себе недостойно его, отвратительно.
— …как только будет закончено расследование. Все участники преступного налета арестованы.
Кронго выключил приемник. Кроме крика чаек, есть еще и шум океана. Он тронул Филаб за руку:
— Прости, я устал…
Кронго спустился вниз, прошел на веранду, медленно опустился в шезлонг, чувствуя, как блаженно и тупо ноет спина.
— Месси… — Фелиция поставила перед ним на столик кофейник.
— Спасибо, Фелиция, не хочу.
Он заметил на ее лице странное выражение, такого он еще не видел.
— Что с вами, Фелиция? Что-нибудь случилось?
— Месси…
Что она может ему сказать? Что-нибудь сообщить, передать? Но ведь он ничего не хочет знать. Он не хочет придумывать что-то снова, он хочет правды, жестокой правды. Удивительно, он подумал вдруг, что Фелиция бесплотна. Черное облако со старушечьим негритянским лицом. Морщинистым лицом, бородавчатым, с желтыми испуганными белками, лицом без плоти. Отсюда, с обрыва, хорошо видна пологая волна, она медленно обрастает белой каймой.
— Нет, нет, месси, с чего вы взяли… — Фелиция осторожно взяла кофейник. — Что вы, месси, все в порядке…
Вот — ему кажется, что Фелиция бесплотна, оттого что она всегда все делает бесшумно. Как облако. И все-таки она что-то хочет ему сейчас сказать, он видит это по ее глазам, по нерешительности, с которой она отступила.
— Не бойтесь, Фелиция… Не бойтесь, говорите…
— Я просто хотела… — Глаза старухи виновато опустились. — Мадам необходимо хорошее питание… Вы имеете право на лимит… Простите, что беспокою вас… Но без вашего пропуска меня не пустят в распределитель.
— Куда?
— В распределитель, месси.
— Конечно, конечно, Фелиция. — Он полез в карман, протянул ей пропуск. — Только и всего? Я что-нибудь еще должен сделать?
Фелиция молчала.
— Нет, я хотела еще сказать, месси… Я его видела… Тогда, утром… с велосипедом…
— Кого — его?
Фелиция отвернулась. Кисти ее слабо шевелились. Кронго вдруг понял, что́ она говорит ему. Что она имеет в виду.
— Того… с велосипедом. Месси, вы не сердитесь на меня… Но я хочу уйти… Я не могу… Я всю жизнь… Я была честной…
Из глаз Фелиции медленно текли слезы.
— Подождите… О чем вы? Я не понимаю. Фелиция, что вы имеете в виду?
— Месси, месси… Я ведь знаю его… Это жулик… Он получил в день скачек восемнадцать тысяч… Из моей кассы… Месси, я всю жизнь была честной… Вы такой добрый… Я не могу больше здесь.
Да, она говорит ему о Пьере.
— Нет, нет, нет, месси… — Она встала на колени. — Это жулик, я знаю… Отпустите меня, месси… Пожалейте… Он играл и до войны… Мы все знаем, месси… Это жулик, его знают и кассиры, и полиция, весь ипподром… Я не верю, что вы помогали жулику. Но я не могу, я должна уйти…
Жулик… Значит, он, Кронго, помогал не Фронту, а жулику!
И все-таки он должен успокоить Фелицию. Ведь она в самом деле уйдет. Что будет с Филаб…
— Хорошо, Фелиция, хорошо… Я постараюсь выяснить… Я думал, это человек Фронта… Фелиция, я прошу вас остаться… Я ведь не знал…
— Спасибо, месси… — Фелиция схватила его за руку, он осторожно высвободился. — Спасибо, месси…
Он не заметил, как она ушла. Жулик. Да, конечно, как он не догадался сразу. Бегающие глаза… Но что он может сделать теперь? Ему вспомнился Фердинанд, кривая ухмылка. «Не пытайтесь узнать, кто он, не суйтесь в это пекло». Но ему и не нужно узнавать. Мулельге. Больше некому. Это человек Фронта. Он должен открыться ему. Узнать. Но зачем? И потом, почему Мулельге? Почему не Бланш? Да, вот зачем — ему страшно. Он, Кронго, боится Пьера. Как легко было Пьеру обмануть его. Его, придумавшего всю свою жизнь. Постыдно придумавшего. А теперь он просто боится. И помочь ему может только Фронт. Фердинанд, Оджинга. Больше никто. Кронго вытянул ноги, закинул голову. Наверху ослепительно ярко сверкали и дымились звезды, словно белые осколки. Их было много, удивительно много, и он ощутил, как они всемогуще тихо висят над всем — над ним, над берегом, над океаном, над землей. И даже больше, чем над землей. Они висят над солнцем, над тысячами других солнц, над миллионами солнц, и в то же время они висят над ним. Он почувствовал, как кто-то ползет по руке, понял, что это цветочный таракан, быстро стряхнул его. Далекий нечеловеческий беспорядок этих дымящихся, тлеющих осколков наверху вдруг показался ему порядком — таким же неестественным, нечеловеческим. Он словно плыл над ним. Кронго вдруг почувствовал, что и он, маленький комок, распростертый в шезлонге, плывет сейчас над этим дымящимся бесконечным заревом. Но странно, почему, плывя в этот момент над сверкающей бездной осколков, он думает о цветочном таракане, который снова поднялся и мягко ползет по его руке. Ведь этот таракан, это раздражающе-сладкое ощущение лапок, мелко перебирающих по коже, полностью в его власти. Слабое движение рукой, и таракана не будет. Тараканов много, и, оттого что Кронго раздавит именно этого, мягко ползущего по его коже, ничто не изменится. Кронго опять попытался поймать ощущение, что не бесконечно сияющие звезды плывут над ним, а он плывет над бесшумно вздрагивающими внизу дымящимися точками. Он услышал шум океана и писк чаек. Небо придвинулось, и он вспомнил беговую дорожку. Потом Фелицию. Потом перед ним снова возникла упругая, вздрагивающая репица хвоста с коротким черным султаном волос. Ровно, безостановочно работающий круп. Альпак. Что бы там ни было, но для него, Кронго, всю жизнь было возможно единственное счастье — кратковременное, мгновенное счастье победителя. И оно сейчас в том, что он представляет, как сидит в коляске, уперев ноги в передок, и чувствует, как приподнимает вожжи и как ветер, туго облепивший лицо, становится сильнее. Кажется, с таким ходом он не побоится выйти на любую дорожку. Кого бы Кронго мог поставить сейчас с собой рядом в борьбе за воображаемый приз? Лучшую лошадь Франции? Да, конечно. Победителя приза Глазго этого года? Кроме того, есть один австралиец, о нем писали… А Ганновер-Рекорд, непобедимый американец, не уступавший еще никому? Он, Кронго, не мальчик. Если бы он шел рядом со всеми этими лошадьми, с Ганновером и австралийцем, он смог бы разложить на составные части бег каждой из них. Он не торопился бы и не выжимал из Альпака все, хотя знает его беспредельную силу, безграничную, если пустить эту силу на полный ход… Он бы спокойно прошел первый поворот. На той прямой он даже отпустил бы вперед Ганновера, но не больше чем на полстолба… Ни в коем случае не больше… Остальных можно не брать в расчет, это он знает. Даже австралийца. Сейчас он делает только негромкий щелчок языком, и тугой ветер сразу сбивает тело назад. Но если бы перед ним был Ганновер, Кронго мог бы сказать тогда своему мышастому любимцу несколько слов. Только не говорить их сейчас, забывшись. Какой чистый ровный ход… Это и есть секунда счастья. Он бы сказал первое слово. Оно звучало бы примерно… «Альпак». И потом, при выходе на последнюю прямую, повторил бы: «Альпак, мальчик…» И уходящий назад вспененный профиль Ганновера. И уходящие назад трибуны, и дробный цокот преследователей сзади вплоть до финишного створа…