Борис Бурлак - Левый фланг
Она взяла его руку, нащупала пульс. Толчки сердца были неритмичными, однако сильными, четкими. Сердце упрямо продолжало свою работу. С таким сердцем можно было прожить долгую жизнь, если бы не этот проклятый «фердинанд», что выполз на дорогу в последнюю минуту.
А в Москве тем временем полковник Строев был произведен в генералы и назначен командиром одной заслуженной дивизии, которая выводилась из боя для переброски на Дальний Восток. Война в Европе была на исходе, и Москва уже думала о разгроме Квантунской армии в Маньчжурии.
Так он еще двое суток после своей кончины находился в резерве Ставки, пока туда не сообщили в день взятия Вены, что Строев пал смертью храбрых.
До конца войны оставалось меньше месяца.
ЭПИЛОГ
Доброе мирное время тоже имеет свои наблюдательные пункты. Высота их измеряется не сотнями метров над уровнем моря, а десятками лет, минувших со дня Победы.
Мы стоим с Михаилом Головным на берегу водохранилища, где когда-то бойко, беззаботно журчал мало кому известный приток Камы. Дует свежий майский ветер, и речные волны бьются о высокую стенку берега. Целые пласты земли тут и там шумно падают с обрыва в воду, и мутные полудужья широко расходятся вокруг. У нас на глазах идет образование еще одного моря в глубине России, где строится мощная, уникальная ГРЭС.
Подполковник Головной был назначен сюда райвоенкомом после окончания курсов «Выстрел». В этом рабочем поселке и ушел в запас по состоянию здоровья. Круг замкнулся: он опять стал сельским учителем. Преподавал географию, русский, язык, историю, даже слесарное дело, когда некому было учить ребят ремеслу. Теперь преподает рисование. Это его страсть. Жаль, что профессиональный художник из него не получился, — война перепутала все карты. Однако рисует помаленьку, для себя. Показал групповой портрет Георгия Димитрова, маршала Толбухина и генерала Бирюзова. Все трое стоят плотным кружком: Димитров что-то говорит с улыбкой Толбухину, любимцу болгарского народа, а Бирюзов учтиво слушает их беседу, как и полагается младшему. Да, уже всех троих нет на свете…
Мы встретились с Михаилом сегодня утром. Совсем было потеряли друг друга из виду, но вот сошлись наконец, чтобы отпраздновать вместе 25-летие Победы.
Не знаю, кто из нас больше постарел, однако Михаил изменился сильно. Его карие, с золотниками, глаза будто и выцвели совсем, и раннюю «наследственную» лысинку уже ничем теперь не прикроешь. Я смотрю на него, и мне становится грустно, что наши лучшие годы остались там, на фронте. Ну, что ж, время делает свое дело без всяких перерывов, как эта вот работящая вода под кручей.
Мы долго молчим, думая о тех, кого нет в живых. Пусть мы и постарели, но мы ходим по земле, дышим полной грудью, щуримся от весеннего солнца, втайне любуясь и этим рукотворным морем, и з а м к о м с в е т а на берегу, и окрестными дубовыми рощами, и всей прелестью окружающего мира. А те, кто шагал с нами от Моздока до Ческе-Будеёовице, ничего этого не видят, не знают, не чувствуют. И мы всегда будем испытывать душевную неловкость перед ними, как точно сказал поэт:
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они — кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но все же, все же, все же…
Не потому ли я снова задумываюсь, как прожил вторую часть жизни. Передо мной встают, череда за чередой, сороковые, пятидесятые, шестидесятые годы. Война, как черная, глубокой вспашки, полоса, навсегда залегла где-то там, на самой середине лет моих сверстников. Это защитная полоса. На ней не растет даже бурьян, но она надежно прикрывает от низового огня вечно зеленое поле юности, на котором поднялось и окрепло новое племя — младое, незнакомое.
— Давай-ка присядем, что ли, — Михаил показал на камни, оставленные здесь его односельчанами, которые до последнего венца разобрали свои рубленые домики и переселились подальше от м о р я, пока оно не добралось еще до проектной отметки.
Мы поудобнее устроились на брошенном ленточном фундаменте и закурили.
— Расскажи-ка мне, как закончилась война.
— Да ты ведь знаешь, Михаил.
— Нет, я же немного не довоевал. Некипелов-таки сплавил меня на расстояние «В ы с т р е л а». Скверно я чувствовал себя тогда, уезжая в тыл вполне здоровым.
И я стал рассказывать Михаилу о тех последних днях, которые он знал действительно лишь по сводкам.
До конца войны оставалось меньше месяца, когда мы расстались после похорон Ивана Григорьевича Строева… Вскоре пала Вена, а за ней и Флоридсдорф. Наша дивизия повернула на северо-запад, и нам так и не удалось побывать в знаменитом Венском лесу. Мы занимали австрийские д о р ф ы с легкими боями, а по вечерам на КП дивизии слышалась легкая музыка Штрауса. По вечерам радио сообщало о ходком наступлении на Берлин. Но в тот день, когда мы узнали о встрече передовых частей Красной Армии с союзниками в Торгау, немцы внезапно контратаковали нас. Батальон, которым раньше командовал Дубровин, попал в окружение. До поздней ночи дрались на опушке леса дубровинцы, уже готовые вызвать огонь на себя. Однако в полночь им удалось разорвать кольцо. Тень погибшего комбата осенила их, и они победили. Это был заключительный жаркий бой.
А дальше начались ветреные весенние дожди. Громовые раскаты майских гроз то и дело соединялись с пушечными залпами огневых налетов и, казалось, помогали нам сбивать противника с его наспех выбранных промежуточных рубежей. Так мы взяли Голлабрунн, где в 1805 году, сто сорок лет назад, Багратион сошел с коня и «неловким шагом кавалериста, как бы трудясь», повел кутузовский арьергард навстречу полкам Мюрата, наступавшим в авангарде наполеоновской армии… За Голлабрунном мы остановились ненадолго, чтобы подтянуть тылы. Да не успели. В ночь на восьмое мая началось глубокое преследование врага по всему фронту. А на первом же малом привале Лецис объявил нам, что Германия безоговорочно капитулировала. И все разом с новой силой двинулось вперед. Инерция этого марш-броска была столь великой, что мы продвинулись глубже всех и заглянули дальше всех. Мы кончили войну не девятого, а, кажется, четырнадцатого или пятнадцатого мая, когда разоружили остаточные отряды немцев да и власовцев…
— Ты слишком бегло рассказал, — недовольно заметил Головной.
— Возможно. А ты не знаешь, где сейчас подполковник Лецис?
— Ян Августович давно умер в Риге.
— Умер?! Да разве он жил в Риге?
— После войны его потянуло на родину.
— Видишь, как получается: я тоже двенадцать с половиной лет прожил в Латвии и не догадывался, что живу рядом с ним.
— Он не любил шума вокруг себя…
Верно. Скромность Яна Августовича удивляла нас… Он прошел три войны — империалистическую, гражданскую, Отечественную. Дрался на П у л е м е т н о й г о р к е под Ригой в шестнадцатом. Побывал на всех фронтах в восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом. И с нами отшагал еще три с половиной года. Красный латышский стрелок. Чоновец. Чекист. Политработник. Это он принимал нас с Михаилом в партию с трехмесячным кандидатским стажем: одного — на Кубани, другого — на Днепре. Это он сам вручал нам партийные билеты. Великан, богатырского сложения человек. Но, видно, время не щадит и великанов.
— Он шел по улице и вдруг упал и умер от инфаркта, — сказал Михаил.
А отчего же еще падают в мирное время бывалые, солдаты? Конечно, от прицельного огня инфаркта…
— Ну, а что наш генерал, жив, здоров? — спросил я.
— Не знаю. Потерял его из виду.
И опять мы помолчали, мысленно пропуская мимо себя далекие картины, в центре которых был наш комдив, человек крутого нрава, цепкий выдвиженец из комбатов, тщеславный, вспыльчивый, иной раз и несправедливый. Только двое во всей дивизии имели бесспорное влияние на него: подполковник Лецис и полковник Строев. С первым он вообще всегда советовался, как со старым коммунистом; у второго учился воевать, «думать в масштабе крупных соединений». Да если бы не эти двое, обычно стоявшие в тени, вряд ли бы он и выдвинулся в генералы, хотя Строев называл его самородком, военной косточкой. Недаром как-то вскоре после гибели Ивана Григорьевича, комдив сказал под настроение при всех, даже при нас, старшинах: «Теперь, в конце войны, в каждой дивизии есть свой генерал, а полковник Строев был один на весь корпус, может, на всю армию». Мы оценили такое его признание.
— Наверное, он в отставке, — сказал я.
— Ему ведь тоже идет седьмой десяток.
Подумать только — седьмой десяток! А когда-то он был чуть ли не самым молодым среди генералов Третьего Украинского фронта. Во всяком случае, в ряду командиров стрелковых дивизий таких, кажется, и не было. Вот какая она широкая гряда послевоенного времени, если и Бойченко дожил до отставки.