Тимофей Чернов - В те дни на Востоке
— А какую я песню слышала! — Лиза подошла к роялю и заиграла, напевая: — Легко на сердце от песни веселой…
Семенов стиснул ладонями виски. Нет, с ними невозможно разговаривать. И надо было отправлять их в этот крамольный Харбин! Разве их теперь переубедишь? И он пошел, как говорится, ва-банк.
— Так вот, голубушки, если не желаете в Шанхай, оставайтесь с богом. Я поеду один. — Он поднялся с дивана, направляясь в свой кабинет.
Таня не сдержалась:
— Ну и скитайся всю жизнь на чужбине, а мы поедем в Россию! Семенов остановился, метнул гневный взгляд на дочь, но ничего не сказал. Махнув в отчаянии рукой, прошел в свой кабинет и рухнул в кресло. В душе его все клокотало. «Какая тварь! Вся в мать — упрямую, ядовитую…» Когда расходились, та предрекла ему позорный конец. «В России было два Гришки: Отрепьев и Распутин. Ты — третий Гришка — душегуб. Тебя ждет их участь…»
Однако, взвешивая разговор с дочерьми, он не мог не признать горькую правду. Да, он заблуждается в отношении «грядущей» России и, может быть, несправедливо осуждает настоящую. Умом, конечно, он понимает все ее достижения, но сердцем не хочет принять. А что касается Шанхая, то хоть он и заявил, что поедет один, но сделать этого не сможет. И не потому, что верит в помилование. Нет, просто благоразумнее остаться здесь, не обрекать детей на скитания. Что бы там ни было, его жизнь уже прожита, а у них…
Вечером приехал тот же офицер из военной миссии, Семенов твердо сказал ему:
— Передайте господину капитану — я никуда не поеду. Офицер взбеленился:
— Вы что же, господин атаман, решили сдаться большевикам?
— Как я поступлю — это мое личное дело. Поэтому обо мне не беспокойтесь, спасайтесь сами.
Семенов ждал прихода советских войск. Все, что нужно было взять с собой, он подготовил, а ненужное уничтожил. Сжег папки своей переписки с государственными деятелями разных стран, многочисленными агентами, собственные мемуары (печатные и рукописные), газеты и журналы, в которых он поносил большевиков.
Когда-то, покидая Россию, атаман вывез вагон царского золота и переправил его в токийский банк. Много тогда белогвардейского отребья кормилось его подачками. Погрели руки и японцы. А теперь он поедет в Россию (если это нужно будет советским) только с одним чемоданом белья…
…В это утро Семенов сидел на балконе, посматривая в сторону дороги, ведущей в Дайрен. Уже прошел слух, что в городе высадился советский десант. Значит, скоро приедут сюда. Его не обойдут, это он знает… Все-таки что же будет с ним? Мысленно он как бы подходил к краю пропасти, пытаясь заглянуть: глубока ли она, какие камни на дне ее. Пропасть — это душа его, а камни — жертвы людские. Они постоянно напоминают о себе, сосут его окаменевшее сердце. Нередко являются во сне. Особенно проклятый вагон с подвешенными, как бараньи туши, человеческими трупами. Это совдеповцы, схваченные во время заседания в городе Маньчжурия и расстрелянные им. Как он тогда злорадствовал, пуская под уклон этот вагон — «подарок» забайкальским красногвардейцам!.. А станция Харанор. Когда ворвались туда его головорезы, он приказал порубить всех пленных и раненых красногвардейцев… А Даурия… а Шарасун…
— Едут! — вскрикнула Лиза, сидевшая на балконе с книгой. Семенов узнал знакомую машину советского консула, жившего в Дайрене. До этого атаман горделиво посматривал на своего соотечественника, не снимал шляпу при встрече с ним. Теперь роли переменились.
Машина подвернула к особняку. Из нее вышли консул в белом костюме, офицер и двое рядовых с автоматами. Все поднялись на второй этаж, прошли в зал.
Никто не подал руки атаману, и он не решился подать, только предложил каждому кресло. Дочки поприветствовали гостей легким реверансом и сели на диван рядом с отцом. Они с любопытством посматривали на красных воинов, которые не походили на тех тупых и жестоких громил, коими всегда стращали эмигрантов. Может, тот, что в офицерских погонах, еще строго держался, а эти двое с русыми волосами и наградами на гимнастерках, казались простыми скромными парнями.
— А я уж давненько вас жду, господа, — первым заговорил Семенов, желая внести добрый настрой и в недобрые отношения, — думал, что забыли про меня.
— Что вы, Григорий Михайлович! — улыбнулся консул. — Разве можно забыть. Вы же постоянно проявляли интерес к России, и она, естественно, помнит это.
— Да вот… Решил добровольно принести свою повинную голову на плаху, — с тяжелым вздохом сказал атаман.
— Не будем говорить о том, что не входит в наши функции, — сказал капитан. — Покажите нам, Григорий Михайлович, все ваши реликвии.
— Прошу, господа, в мой кабинет.
В большой комнате у окна стоял письменный стол, на котором лежали газеты. Консул подошел к стеллажу во всю стену, заставленному папками и книгами, взял одну.
— А ваша книга «О себе» здесь есть?
— Нет, я все раздарил, — солгал атаман.
Пока гости и отец занимались разбором документов, Таня и Лиза помогали экономке готовить обед. Им хотелось угостить советских воинов так, чтобы они остались довольны. К тому же понимали, что это последний обед вместе с отцом.
За стол сели после того, как все было осмотрено и отобрано, увязано и уложено. Сели все: и солдаты, и экономка. Семенов налил в рюмки коньяку, поставил перед мужчинами. Выпили не чокаясь и без слов, как на поминках. Атамана тяготило молчание, он обратился к Лизе.
— А ну-ка, дочка, сыграй что-нибудь, повесели гостей.
Лиза села за рояль, раскрыла ноты, и пальцы ее заплясали по клавишам. Она исполнила «Баркароллу» Чайковского, затем «Марш веселых ребят». Гости зааплодировали.
Семенов повеселел. Он испытывал гордость за свою дочь, музыкальные дарования которой были по достоинству оценены.
— А эта у меня в педагоги готовится, — взглянул он на Таню. — Так что в своем отечестве они будут полезными.
— А здесь вам не хочется оставаться? — спросил капитан Таню. Девушка вскинула задумчивые глаза.
— Нет, конечно. Мы собираемся в Россию.
Капитан отложил в сторону вилку, проговорил в раздумьи:
— Ваше желание будет удовлетворено несколько позже. А вот отца вызывают в Москву сегодня. Так что прощайтесь…
Глава двадцать вторая
Арышев лежал в Харбинском госпитале, в котором сорок лет назад лечились раненые в русско-японской войне. Недалеко от госпиталя стоял обелиск, где еще недавно бонзы благословляли в рай души погибших. Рана Анатолия заживала, он думал о выписке.
В этот день, 3 сентября, в госпитале царило веселье по случаю дня победы. Вчера в Иокогамском порту на американском линкоре «Миссури» состоялась церемония подписания акта о капитуляции Японии. На церемонии присутствовали представители Америки, Китая, Англии, Франции и других стран. Японию представляли: старый дипломат, министр иностранных дел Мамору Сигемицу и ярый сторонник войны до победного конца генерал Есидзиро Умедзу. Если бы не благоразумное решение императора, Умедзу боролся бы до последнего солдата. И тогда некому было бы подписывать этот акт. Теперь, как бы в назидание, Хирохито повелел Умедзу принять на себя весь позор военной катастрофы…
На следующий день Москва снова салютовала дальневосточным войскам. По радио передавали «Обращение Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина к народу». В нем он отмечал, что Советская Армия смыла позорное пятно, оставленное сорок лет назад Японией на лице России.
В госпитале тоже отмечают добытую кровью победу. Кто-то раздобыл бутылочку, угостил товарища. К кому-то пришли боевые друзья, передали подарки. И вот уже фронтовики навеселе, вспоминают былое… Только Арышеву в этот день было не до веселья. В больничном халате, с подвязанной рукой, он сидел у обелиска и курил. Из памяти не выходила Таня. Она заполнила собой все и не позволяла думать ни о чем другом.
Несколько дней назад Анатолий написал Быкову. И вот пришло два письма: одно от Ильи Васильевича из Чанчуня, другое — от Симы. Анатолий почувствовал что-то недоброе, страшился распечатывать конверт от Симы. Да, предчувствие не обмануло его. Сима сообщала горестную весть:
«После тяжелой операции Таня не проснулась. Ее похоронили со всеми почестями в братской могиле под Хайларом…»
Анатолий припоминал последний разговор с Таней, слова, сказанные ею на прощание. Вспомнилась тетрадь, которую передала она. Он положил ее в полевую сумку. Но прочитать как-то не успел. В сумке хранились и его собственные записи, и веселовская рукопись. Где они теперь? Перевязывая его, Вавилов снял сумку, а куда потом девал, неизвестно.