Павел Шестаков - Взрыв
— Обижаете, обижаете, — сказал Генрих безо всякой, впрочем, обиды.
— А вы, Светлана, позволите себе стаканчик? — спросил Федор.
— Я выпью. В этой жаре и нервотрепке я совсем развинтилась.
Они выпили.
— Вот теперь немного легче, — сказал Генрих, жуя печенку.
— И ты прекратишь бурчать? — поинтересовался Федор.
— Не обещаю, не обещаю.
— Пока не починят суперкран… — начал режиссер.
— Сейчас я набросаю текст телеграммы, — предложила Светлана.
— Действуйте, — поддержал Федор, снова усевшись на диван и вытягивая ноги. — Дай сигарету, Сергей!
Режиссер надорвал пачку.
— А откуда он, между прочим, идет? — спросил художник.
— Кто?
— Да наш одинокий ковбой? Как он попал в город?
— Какое это имеет значение? Это за кадром. Забросили, как полагается.
— С парашютом?
— Возможно. Спроси у автора.
— В этом что-то есть, — произнес Федор задумчиво. — Ночь, самолет…
— Так все шпионские киношки начинаются, — сообщил Генрих.
— Разве? — удивился Федор.
— Снова на арене? — спросил режиссер, щелкая американской зажигалкой, но спросил миролюбиво. — Больше вы меня не заведете. Мне наплевать на парашют, и зрителю наплевать. Мы не знаем, откуда он идет. Нам важно, что он пришел, чтобы сделать свое дело. Пришел в незнакомый город…
Это было не совсем точно.
Андрей Шумов хорошо знал город, и ему не пришлось прыгать с парашютом. Он приземлился на партизанском аэродроме, а оттуда добирался вначале на быках, в крестьянской арбе, а последний участок пути проделал в товарном вагоне, где пахло конским потом, пол был покрыт затоптанным сеном, а на пустом ящике из-под снарядов сидел немолодой обер-фельдфебель в очках и излагал свои мысли по поводу различных исторических событий.
Поезд медленно полз вдоль моря, обильно нашпигованного минами и потому пустынного, несмотря на погожий осенний день. С другой стороны полотна желтели высохшие кукурузные стебли, роняли пожухлую зелень редкие в степи деревья, чернели обгоревшие домики на полустанках, и вдруг появилось и ушло щедро заросшее, бесстыдно цветущее кладбище со свежеобструганными некрашеными крестами.
Фельдфебель говорил длинно, тщательно выговаривая слова, чтобы Шумов мог понять все, о чем ему говорилось:
— Существует большой смысл в том, что украинский крестьянин называет немецким словом «крейда» мел, которым он пишет первые буквы на классной доске. В этом есть символ полученной из Германии цивилизации. Россия была дикой до Петра, но этот великий человек протянул руку Европе, то есть в первую очередь Германии. Мы дали вам ученых и администраторов. Эта земля, по которой мы едем, присоединена к Россия Екатериной, немецкой принцессой. Вам было всегда хорошо, когда вы дружили с Германией, и плохо, когда вы близоруко расторгали эти узы. Мы вместе победили Наполеона, но когда вы объявили нам войну в четырнадцатом году, то получили не победу, а большевистскую революцию. — Он снял очки и протер их чистым носовым платком. — Но теперь все станет на место, — заверил фельдфебель Шумова. — Посмотрите на этих молодых людей — немецких юношей и славянских девушек, разве это не символ будущего?
Немецкие юноши — трое солдат из команды фельдфебеля в ловко подогнанных кителях, со щеголевато засунутыми под погоны пилотками — тем временем пытались привлечь внимание двух женщин, возвращавшихся из села с выменянными продуктами. Опасаясь за свои мешки, женщины время от времени откликались, и тогда солдаты звонко и весело подолгу хохотали. Заметно было, что молодые парни переполнены той особой жизнерадостностью, которую испытывает в тылу фронтовик, и они охотно отдавались этой дурашливой радости.
— Музик! Музик! — закричал один из них и вытащил из кармана губную гармошку. — Кто есть Катьюша? — спросил он у женщин и, не дожидаясь ответа, поднес гармошку к губам.
Новый взрыв хохота смешался со знакомой мелодией. Однако фельдфебель сделал строгое лицо и выразительно посмотрел на игравшего.
— Это лишнее, — сказал он и пояснил Шумову: — Мы, немцы, имеем лучшую в мире музыку и не нуждаемся в чужих мелодиях… Благодарю вас за беседу. Приятно провести время в обществе культурного человека. Чем вы занимались в мирное время?
— Я специалист по коммунальному хозяйству.
— О! Это очень нужная специальность в вашей стране, которая делает лишь первые шаги к цивилизации. Коммунальное хозяйство — это символ…
Ему, видимо, нравилось многозначительное, с мистическим оттенком слово «символ».
Солдаты тем временем перестали смеяться, стряхнули с форменных брюк дорожную пыль и затянули кожаные ремни, на пряжках которых были выбиты слова: «С нами бог». И когда они сошли на пригородном полустанке и зашагали гуськом, твердо ступая сильными ногами, обутыми в крепко сшитые сапоги, легко неся короткие карабины с загнутыми рукоятками затворов, противогазы в гофрированных металлических коробках и прочее тщательно пригнанное снаряжение, зашагали, как и подобает победителям, открыто и весело глядя вперед, можно было и в самом деле подумать, что бог на их стороне.
— Отвязались, стервецы, — сказала одна из женщин с облегчением и опустила край платка, которым прикрывала лицо. Лицо было усталым и не очень молодым.
— Жаль, что до вокзала не доехали, с ними бы проскочить легче, — возразила другая рассудительно.
Однако на вокзале контроль оказался нестрогим, и Шумов без помех прошел в широко распахнутые двери с облупившейся коричневой краской, над которыми висел портрет Гитлера, причесанного на косой пробор, в сером пиджаке с нацистским значком на лацкане.
Насколько помнил Шумов, портреты здесь висели всегда…
В этот город его отец, мелкий почтовый чиновник, неудачник, часто менявший места жительства, перебрался из Саратовской губернии в 1912 году, чтобы в который раз начать «новую жизнь», но она быстро пошла по-старому — «приличные» люди сторонились заносчивого, неуживчивого человека, а тех, что попроще, он сам обходил, не желая опускаться до «быдла», длинно и нудно поносил мир, в котором честь и благородство ничего не стоят, а благоденствуют ничтожества, часто пил и, напившись, пел любимый романс:
…Ты помнишь, изменщик коварный,
Как я доверялась тебе?…
Следующий год запомнился Андрею пышными торжествами по случаю трехсотлетия царствующего дома и окончательным распадом семьи. Мать уехала, взяв с собой старшую сестру, и он провожал их на вокзале, этом самом вокзале, только двери поблескивали свежей краской, и висел над ними портрет Николая Второго — парадный портрет человека в эполетах, с лентой и аксельбантами, находившегося, как многие думали, в зените славы и благополучия.
Мать тогда он видел в последний раз. Она умерла от тифа в двадцать первом году в Поволжье, а сестру еще раньше расстреляли под Читой семеновцы. Отец в пятнадцатом ушел на фронт, ушел, не воспользовавшись льготной отсрочкой, уставший и обессилевший в жизненной борьбе. Он не вернулся, пропал без вести, и Шумов так и не узнал, то ли разнесло его тяжелым снарядом по ржавой паутине колючей проволоки, то ли затерялся он на чужбине, пригретый на старости лет какой-нибудь обездоленной вдовушкой.
После ухода отца Андрей остался ненадолго под опекой богомольной тетки, никогда не знавшей семейных радостей; но быстро менялись времена, и началась иная жизнь, в которую он вступил полностью и беззаветно, без сомнений и колебаний… Своего рода пропуском и путевкой в эту новую жизнь стало для него одно из немногих писем матери. В нем мать сообщала о смерти сестры и о том, что сама лежит в госпитале после ранения.
«Мы были идеалистами, полагая, что великая цель может быть достигнута малыми жертвами. Сейчас мне особенно понятны пророческие слова поэта: «Дело прочно, когда под ним струится кровь…»
Крови вокруг струилось действительно много, но казалось, проливается она не напрасно. И потому, когда утихли на время залпы и многие потянулись к покою, Андрея Шумова среди них не было. Начав в восемнадцатом, когда в городе утвердились белые, с подполья, он остался в строю и после Перекопа.
В городе своей юности ему случилось побывать до войны лишь раз, проездом. Здесь уже не было близких Шумову людей, и хватило пары часов между поездами, чтобы, никуда не заходя, побродить по улицам и заглянуть в окна кирпичного домика со ставнями-жалюзи, где, как и двадцать лет назад, цвела на подоконнике герань, будто домик и не менял хозяев.
Потом он пообедал в вокзальном ресторане, запивая вкусное филе из телятины приятным холодным боржоми, и вышел на перрон к поезду, пройдя под лозунгом «СССР — великая железнодорожная держава». Удобно устроившись в купе спального вагона и куря длинную папиросу «Казбек», Андрей Шумов меньше всего предполагал, что вернется сюда в грязной теплушке с немецким фельдфебелем, имеющим собственную точку зрения на русскую историю.