Николай Брешко-Брешковский - Дикая дивизия. Дроздовцы в огне
Квадрат стены плавно вернулся на свое место.
На другой день капитан Сальватичи, уже как пан Руммель, новый хозяин цукерни, присаживался к своему директорскому столику возле буфета, наблюдал за двумя лакеями, за блондинкой-буфетчицей и за гостями – все сплошь военными, офицерами Дикой дивизии, гродненскими гусарами, гвардейскими уланами. Эти два полка из Варшавы занимали позиции бок о бок с туземцами.
Русская речь, пересыпанная французскими фразами, гортанный говор грузин и горцев. Папиросный, сигарный и трубочный дым. Коричневые и серые черкески, щеголеватые френчи гусар и улан, звон шпор, щелканье биллиардных шаров…
Все столики заняты, но никто не пил ни шоколаду, ни чаю – всего того, что потреблялось из года в год здесь под вывеской, наполовину смытой дождями, вывеской с туманным намеком на трех львов. Пили коньяк, венгерское, старый мед и старый маслянистый бенедиктин.
Вошли новые гости, два «ингуша» – ротмистр Тугарин с Георгиевским крестом и поручик Джемарджидзе, красивый, типичный грузин, служивший сначала в пехоте, затем в опереточной труппе. Небольшой, но приятный и мягкий тенор внушил Джемарджидзе мысль променять полицейский мундир на огни рампы. С войной опереточный тенор был призван в армию.
Служба в полиции научила его как-то особенно присматриваться к людям. Это уже было что-то профессиональное, чего не могли вытравить ни подмостки театра, ни черкеска офицера Дикой дивизии. И когда Тугарин и Джемарджидзе подъехали верхом к цукерне и сдали лошадей вестовым ингушам, по горскому обычаю засунув нагайки за пояс, на спину, Джемарджидзе сказал:
– Понимаешь, Тугарин, этот хозяин кофейни внушает мне… как бы тебе сказать… подозрение.
– В каком смысле?
– Не агент ли австрийский?
– Ну вот! Тебе всюду мерещатся шпионы, – улыбнулся Тугарин.
– Глаз имею, нюх имею! Джемарджидзе, как Патэ-журналь: все видит, все знает.
Они вошли в цукерню. Не только свободного столика, но даже присесть негде. Все облеплено до отказа и своими, и «соседними» уланами и гусарами.
Тугарин, невыдержанный и горячий, вспыхнул:
– Что за безобразие! Сейчас подать столик!
Вид высокого, мужественного, увешанного оружием офицера вогнал в панику обоих лакеев, и они беспомощно заметались. Беспомощно, так как запасного столика не было, а если бы даже и был, то за полным отсутствием места его негде было бы поставить.
– Где ваш хозяин? Позвать его! – И уже в бешенстве Тугарин выдернул из-за спины нагайку.
Побледневший лакей метнулся в глубь квартиры, и через полминуты к Тугарину подошел улыбающийся пан Руммель.
– Что прикажет господин ротмистр?
– Я требую столик. Какой вы хозяин? Где вы пропадаете? Ваше место здесь!
– Господин ротмистр, вы сами видите…
– Вижу, что вы наглец! – с перекосившимся лицом выкрикнул Тугарин так оглушительно, что все смолкло кругом и биллиардные игроки с киями поспешили в зал.
Лицо пана Руммеля приняло гневное, хищное выражение, какие-то желваки заходили под кожей углов рта и скул, но тотчас же все это сменилось чем-то медовым, искательным:
– Господин ротмистр, не моя вина, если…
Он не успел договорить.
– А, не твоя вина! Не твоя… – исступленно повторил Тугарин и, взмахнув нагайкой, так ударил по лицу пана Руммеля, что вдоль щеки легла багровая полоса.
– Что ты делаешь! – воскликнул Джемарджидзе. Но было уже поздно.
Пан Руммель даже не дрогнул, даже не отступил, даже сохранил медовую улыбку. Только взгляд его, злой, полный убийственной ненависти, выдавал его. Хватило даже силы воли сделать полупоклон, после чего, не торопясь, он удалился туда, откуда только что пришел.
Вечером, не дожидаясь ночи, а как только стемнело, с опаской да оглядкой, черным ходом проник Карикозов к Руммелю.
Фельдшер сначала хотел было посочувствовать, но барон со вздутой на щеке полосой остановил его:
– Не надо! У вас есть что-нибудь новое?
– Есть новая, очень многа новая, – захрипел Карикозов. – Юзефович, татарски морда, приказал подписать на ваша арест. Ночью всадники конвоя с один офицер придут за тобой, – сказал фельдшер и поправился: – За вами.
И умолк, подбоченившись. Сейчас он уже не был подобострастным. Какой смысл заискивать перед тем, кого через несколько часов могут повесить и от кого не будет уже никакой пользы?
Карикозов ожидал, что пан Руммель испугается, задрожит. Но пан Руммель был спокоен, может быть, даже слишком спокоен. Это повергло фельдшера сначала в недоумение, а пототом в чувство какой-то злобы.
Он высказал вслух затаенную мысль:
– Вот Карикозов какой! Кто тебе предупрежденье дал? Карикозов. Кто жизнь спасал? Карикозов. А что с этого Карикозов будет имел? Карикозов остается без работа и без деньги.
Улыбнувшись, пан Руммель в тон ответил ему:
– Карикозов не останется без работы и без денег. Видите это железное кольцо? К вам с этим кольцом подойдет человек, и вы будете работать с ним, как работали со мной.
– А сейчас? – перебил фельдшер, изнемогая от жадности.
– А сейчас это! – и, дав ему две пятисотрублевки, пан Руммель прибавил. – Уходите! Мы еще встретимся!
Ее первый роман с тринадцатью письмами
Дам неохотно пускали на фронт, если это не были сестры милосердия. Командующие армиями и те почти не разрешали своим женам погостить у себя в штабе. Генерал Брусилов за все время войны так и не пустил свою жену не только к себе в штаб, но и в расположение своего фронта.
Ларе не удалось бы попасть в Дикую дивизию, если бы не два обстоятельства. Первое – следуя мудрому совету Юрочки Федосеева, она привезла несколько ящиков с подарками. Второе же, главнее всех подарков, – Михаил Александрович знал не только самое Лару, но знал и брата ее покойного мужа, и ее собственного брата, Сергея Фручера.
Константин Алаев – сослуживец Михаила по синим кирасирам, Фручера же – сослуживец по гвардейской артиллерии. Когда, обвенчавшись с Натальей Брасовой, великий князь жил перед войной в полуопале, полуизгнании в Ницце, Сергей Фручера каждую неделю посылал ему из Петербурга солдатский ржаной хлеб и несколько фунтов гречневой крупы. На чужбине Михаилу, с его простыми здоровыми вкусами, так не хватало черного хлеба и гречневой каши. С милой, застенчивой улыбкой он вспоминал все это, принимая Лару у себя. Он до того растроган был охватившими воспоминаниями – даже проявил несвойственную ему твердость, когда Юзефович заявил, что следовало бы попросить барыню о немедленном возвращении в Петербург и что здесь ей не место.
– Нет, Яков Давыдович, пусть она поживет несколько дней. Тем более что она ведь привезла нашим всадникам гостинцы.
– Но, ваше высочество, штаб армии категорически запретил появление на фронте частных лиц.
– Это запрещение не может касаться моих гостей, – последовало возражение, и это «моих гостей» было произнесено так и с таким ударением, что много себе позволявший, властный начальник штаба умолк. И уже совсем прикусил язык, вспомнив, что со дня на день приедет его жена. А перед ней он пасовал, и это маленькое, бледное существо держало в руках темпераментного, резкого татарина-мужа.
Лара осталась. Ей реквизировали комнату в гостинице. Показать ей все, что можно было показать, высочайше поручено было командиру Черкесского полка князю Александру Чавчавадзе. Наилучший выбор. Чавчавадзе был очень светский и любезный человек, и в походной обстановке державшийся, как в салоне.
В дни затишья он обладал искусством делать жизнь удобной, веселой и приятной. В Черкесском полку был хор трубачей, едва ли не единственный в дивизии. Все остальные полки пробавлялись зурначами. Но и у Саши Чавчавадзе были зурначи, опять-таки лучшие.
После Петербурга все было здесь для Лары так ново и ярко. Эти обеды под открытым небом в тени вишневых садиков, обеды без тыловых пересудов и сплетен о царской семье, за последнее время отравивших своим ядом все петербургское общество.
Эти офицеры в черкесках, смотревшие в глаза смерти, совершавшие подвиги и, кто знает, что ждет их через несколько дней в этих же самых равнинах бегущего, живописного в капризных извилинах своих Днестра.
А эти ночи с яркими звездами и заревами где-то далеко пылающих деревень? Эти цветные ракеты австрийцев, чертящих зеленые и красные зигзаги на фоне, темных глубоких небес?
Эта повседневная жизнь фанатически покорных судьбе туземцев. Эти острые пики, прислоненные к соломенным крышам низеньких халуп. Гортанная, непонятная речь смуглых всадников, запах лошадей и кожаных седел, запах и дым костров… Вечерняя молитва, когда разостлав свои коврики, обратившись на восток, коленопреклоненные туземцы, качая головами и закрыв глаза, сосредоточенные до экстаза, шепчут слова Корана… Лара впитывала в себя все это и, сама не отдавая себе отчета, ощущала если и не перерождение, то во всяком случае какое-то освежающее обновление…