Юрий Герман - Далеко на севере
— Что вы? — спрашиваю.
Выясняется, что болит зуб. Уж который день.
— Неловко, конечно, когда война, жаловаться на зубную боль, но понимаете ли… — И лицо у него сделалось ужасно виноватым.
Свела я его куда следует, показала. Спрашиваю:
— Легче теперь?
— Нет, еще хуже, — Посмеивается. Потом прищурился и спрашивает: — Мне говорили, что, когда меня у вас оперировали, что-то произошло. Чрезвычайное происшествие во время операции. Это правда?
Сдвинул немного свою фуражку и сам рассказал, как все произошло с Русаковым, как Русаков на меня кричал, когда я морфий впрыскивала.
— Таким образом, — говорит, — вы приняли ближайшее участие в операции. Так?
Я стою, помалкиваю. Дождик сыплется со снегом. Тихо, безветренно. Храмцов новую папиросу вынул, заговорил:
— Не задерживаю вас?
— Что вы!
Потом я повела его к нам в землянку чай пить. Анна Марковна тоже его узнала, Варя узнала, Тася. Он со всеми вежлив, ровен, чаю пьет ужасно много, мне даже страшно стало, что один человек может столько чаю выпить.
Говорит преимущественно о Сибири. Сибиряк, учитель, охотник. Тася смотрит на него своими ласковыми глазами, слушает его, похрустывает пальцами и смеется как-то особенно.
А мне неприятно.
Потом, когда он прощался, Тася сказала:
— Заходите ко мне! У вас же бывают свободные минуточки.
И что за слово — «минуточки»! И что значит — ко мне? При чем тут Тася?
Вышли из землянки мы вместе — я и Храмцов.
— А что касается войны, — сказал он, — то ежели хотите поглядеть, приходите ко мне в батальон. От меня виднее. Попробуйте, вашу санитарную работу с самого начала. Сговорились?
Тася выскочила:
— А вы еще тут?
И побежала по тропинке как-то особенно, никогда она раньше так не бегала.
Командир медсанбата у нас молодой — Телегин некто. Молчаливый человек, курит трубку. Когда приказывает что-нибудь неприятное, краснеет, как девушка.
Пошла к нему:
— Можно мне в батальон к Храмцову отправиться?
Смотрит на меня исподлобья:
— Зачем?
Я рассказала зачем. Добавила, что у нас тихо, спокойно, работы нет. В это время вошел Русаков. Пофыркал и говорит:
— Влюбилась, наверное. Знаем эти штучки.
Короче говоря, никуда меня не пустили, но через несколько дней сами меня туда отправили. Так случились. Записывать подробности не буду, но Телегин, смущаясь, сам меня отправил.
И началось.
Ещё по дороге снаряд угодил в санитарную машину, не в машину, правда, а в дорогу, но радиатор весь нам разворотило, и пришлось дальше идти пешком. А тут выяснилось, что финны и немцы пошли в обход с высоты на озеро. Все растаяло, грязь, скользко, мокро, ужас…
Прежде всего, мне было ужасно тяжело: создалось такое положение, что ни на машине не подъехать, ни на лошади, ни с носилками не подойти. Озеро набухло, болото расползлось, вот и добирайся. Муть, туман, сырость. Несовершенно промокла, самое себя тяжело таскать, а еще сумка. Да толком неизвестно, куда идти, где отыскивать. Потом в книге я прочитала, что существуют такие пикетажные знаки, которые указывают путь, а тут туман, и ничего не видно. Обстрел все время из минометов, Мокреть — гнездо для раненых негде установить. И к тому же военфельдшера ранило. Его я тащила-тащила, думала, умру. Он тяжелый дядька, сердитый, каждую минуту вырывается и говорит, что сам дойдет, а сам идти не может, падает. Потом вижу, на кочке в болоте красноармеец сидит. И никак к нему не подобраться. Вода кругом, снег, грязь, болото. Набралась я сил и влезла в эту тину холодную. Ужасно неприятно. И такая тина, что ноги едва передвигаю. Добралась наконец. Сумка сухая, я ее над головой несла. А он без сознания — молоденький мальчик, сержант. Осколочное ранение. Вожусь с ним и все думаю, как же мне его назад доставить, как же мне его унести с этого так называемого поля боя. Как через воду перетащить? Плыть, что ли? Но автомат его каска, сумка, моя сумка, А вокруг мины визжат, и темнеет уже, и сержанту моему никак не лучше. А самое страшное, что никого из наших не видно. Бой передвигается правее, обстрел из минометов прекратился, но людей совсем никого. Помучилась я. Опять пошла через болото, спустила на воду корягу, привязала сержанта к коряге, а она вертится, проклятая, и так мне страшно, что сержант мой захлебнется. Вцепилась ногтями в корягу, а сама иду рядом, толкаю ее и тоже боюсь захлебнуться. И почему-то прежнюю дорогу потеряла, пошла иначе и еще глубже, А плыть боюсь, упустишь корягу — пропал сержант.
Вытащила я его наконец и заплакала. Нет больше сил никаких.
Но не могу же я его бросить. Ведь это же подлость, его бросить. Поплакала и понесла его дальше, на спину взвалила и несу. Пять шагов пройду — и падаю. Еще три пройду — и падаю, Наверное, от этих моих падений он и пришел в себя.
— Погоди, — говорит, — не тащи, я сам пойду. Дай мне, сестрица, водички выпить — я и пойду.
Какое это прекрасное слово — «сестрица», И тот, кто это слово в таких случаях жизни слышал, тот никогда его не забудет.
Дала я ему попить.
И пошли мы с ним вдвоем. Фамилия его Перёхрест, Будь здоров, милый Перехрест! Может, еще и встретимся.
Привела Перехреста и опять пошла. Вынесла студента, командира взвода. Его бойцы вытащили из боя. Он им сказал, что дальше сам справится, и завалился в грязь. Сколько хороших людей, храбрых, сильных настоящих, и как приятно, когда такие люди благодарят тебя, называют сестрицей; спрашивают, не тяжело ли, не устала ли… Потом в палатке стала я разувать студента, а он никак не дается, говорит:
— Бросьте, ну его к черту, у меня ноги грязные.
Фамилия его Барабош, Володя Барабош.
Будь здоров, милый Володя, может быть, мы еще встретимся. На прощание он мне сказал:
— После войны в Ленинграде, ровно в шесть часов! Я не люблю, когда после войны опаздывают, будем точными, сестрица!
Сколько раз я слышала эту фразу, сколько запекшихся губ шептали мне эти слова, сколько великолепных людей, сдерживаясь, чтобы не застонать, говорили мне:
— После войны, в шесть часов…
Да, да, после войны, в шесть часов, в Ленинграде, под аркой Главного штаба. И не опаздывать…
Да, после войны мы обязательно там встретимся. Каждый день после войны ровно в шесть я буду приходить под арку и наверняка кого-нибудь увижу там из своих крестников, каждому я пожму руку, каждого я поцелую, каждого возьму под руку, с каждым пройдусь по набережной Невы.
Морозит. Мне холодно, как мне было ужасно холодно, как дико, холодно. Никогда я не переносила ничего подобного.
Теперь на мне все обмерзло. Обмерзли ватные брюки, ватная тужурка, сапоги, белье, гимнастерка. У меня не попадает зуб на зуб. Меня буквально колотит, Беззвездная ночь. Тьма. Я перекликаюсь с санитаром Тимофеевым. И вдруг я слышу знакомый голос:
— Наташа?
Это капитан Храмцов. Он меня втаскивает куда-то. Я сразу начинаю задыхаться от духоты. Это землянка. Печь в ней раскалена докрасна. Мне дают водки. Я пью водку, как воду. Мне все нипочем сейчас. Я слышу, как телефонист кричит.
— «Дон», а «Дон»? «Дон», что ты в самом деле, «Дон»…
Меня завешивают шинелью, и я там за шинелью раздеваюсь догола. Мне дали все сухое, все мужское: подштанники с завязками, длинную сорочку, синие брюки галифе с какого-то гиганта. Я их подворачиваю, подворачиваю и никак не могу подвернуть, все длинно. Потом ботинки и обмотки. А больше я ничего не помню. Оказывается, я так и заснула за шинелью, сидя на полене, обуваясь, а потом упала с полена и проснулась. Поела и ушла. Храмцов мне сказал:
— До свидания, сестрица!
— До свидания, майор!
Опять ночь. Лес дрожит от огненного налета нашей артиллерии. Я устала, колени у меня подгибаются. Сквозь сон слышу, как Храмцов кричит, что ему надоели разговоры об этих окружениях.
— Я запрещаю! — кричит он. — Это ложь и трусость, вот это что! И не смейте на меня таращиться, не смейте!
Он выбритый, худой, бледный и сердитый. Маленькие его глаза сверкают. А я ухожу носить раненых на вторую подставу. Теперь я уже многое видела. Я выносила с поля боя. Я ползала, таскала раненых на шинели, на плащ-палатке, даже привязывала к плащ-палатке веревку. Меня обстреливали, меня лично, мне было страшно. Я волокла раненого ползком, выносила за сто-двести метров, потом на первую подставу, потом с первой на вторую, потом со второй… Это тяжелая, лошадиная работа. У меня от нее болит поясница. Я даже охаю порой. И нести нужно долго, около километра, а дорога ужасная: лед, вода, снег, грязь, скользко… Еще я организовала санитарные грабли. Дело в том, что тут можно потерять раненых: очень дикая природа, все эти кочки и болота, и вот мы все, санитары и фельдшер — все идем цепью по тому пути, по которому наступала рота. Идем и аукаем. Негромко, но аукаем, чтобы, если мы не увидим, раненый бы откликнулся. Так нашли одного, потом еще одного.