KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » О войне » Юрий Герман - Далеко на севере

Юрий Герман - Далеко на севере

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Юрий Герман, "Далеко на севере" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Вторые сутки!

Прошлые сутки она оперировала, теперь ее сменил Русаков, но она не ушла, остались. Я слышу сиплый голос Русакова:

— Наталья, пойди посмотри, сколько их там.

Пока Русаков, сидя на табуретке, пьет холодную воду, я выхожу из операционной по ступенькам наверх. От, воздуха, от света, от ветра, от солнца, от прозрачной голубизны неба у меня кружится голова и перед глазами мелькают золотые мухи. Тут на носилках и просто так, на шинелях, лежат раненые. Почти никто не стонет. Тихо, только ветер посвистывает да жужжит за сопками самолет. В сортировке я считаю раненых, назначенных на операцию. Четверо, Один высокий, горбоносый, заросший черной щетиной. Ему коротки носилки, и ноги его в грязных хромовых разодранных сапогах свешиваются с носилок.

Другой, с тяжелыми скулами, о маленькими медвежьими глазами, страдает невыносимо и говорит мне негромким голосом:

— Нельзя ли морфию, сестрица. Или пантопону!

Тут работает Варя. Шепотом она говорит мне:

— Нельзя ему. Ничего ему этого нельзя. Давали ему, все время давали, только что давали…

Два других раненых в забытьи, один что-то шепчет белыми губами, другой дремлет.

— Четверо, — докладываю я Русакову, — один грузин, один капитан, два бойца.

Русаков кивает усталой головой.

Несколько секунд он спит. Я вижу, как он проваливается туда, в сон. Это происходит мгновенно. Голова Русакова свешивается, шапочка падает; с его лысой головы, он всхрапывает и тотчас же испуганно открывает глаза.

— Да, — быстро говорит Русаков, — да, да, да…

Вытирает губы ладонью и идет мыть руки к умывальнику. Моясь, он поет:

Белой акации гроздья душистые…

Голос у него хрипловатый, глаза закрываются г сами собой.

Маму Флеровскую вызвали. Теперь Русаков будет оперировать почти один. «Белой акации…» — напевает он, подходя к столу. Потом спрашивает:

— Фамилия?

— Капитан Храмцов, — следует ответ. — Игорь Николаевич.

— Артиллерист?

— Пехотинец.

Это тот самый капитан, который просил у меня морфию или пантопону.

— Так-с, — тянет Русаков, — так-с, молодой человек, так-с…

Я стою на своем месте возле стола. Я вижу, как дрожит кожа на груди раненого, я вижу, как струится пот по его лицу. Он лежит, голый, ширококостный, и все его большое тело покрыто большими и маленькими ранами. На нем почти нет живого места, только лицо и голова не ранены.

— Так-с, капитан Храмцов. — тянет Русаков, — так-с… А вот знал я одного… прозектора… тоже Храмцов… Это не родственник ваш?

Анна Марковна дает маску. Храмцов дышит и ругается. Тяжелая, злобная ругань вылетает из его горла. Он ругается, борясь с наркозом, и Русаков не без удовольствия бормочет:

— Боевой капитан…

Начинается операция.

Моя ладонь вся мокрая от пота. Этот капитан весь взмок, пока его готовили к операции. Я все время гладила его по широкому лбу. Я не знала раньше, что люди могут так потеть от боли.

— Так-с, — кряхтит Русаков под своей повязкой, — вот мы сейчас таким путем…

Его могучие руки с осторожной и умной силой работают где-то в брюшной полости. Его зоркие, немного рачьи глаза в кровавых прожилках смотрят туда, где работают пальцы. Глубокое молчание, почти ничем не прерываемое, царит в нашей операционной. И вдруг я вижу, как большое усатое лицо Русакова внезапно искажается, дикая гримаса пробегает возле глаз, выражение смертельного страдания сменяет нелепую гримасу, и все, что не закрыто шапочкой и повязкой, бледнеет в одно мгновение.

— Морфий! — слышу я хриплый голос.

Кому морфий? Что случилось?

Никто ничего не понимает. Со звоном падает и разбивается какая-то склянка.

— Морфий, — опять хрипит Русаков.

И тут я догадываюсь. Я вспоминаю то, что я слышала о странной болезни хирурга. Я понимаю — с ним припадок. Я понимаю — его руки в брюшной полости, на нем стерильный халат, он весь стерилен, к нему нельзя притронуться. И бросить операцию он не может.

— Морфий, морфий, морфий, — хрипит Русаков, и его рачьи глаза почти лезут из орбит, — морфий, дуры, скорее!

Судороги сводят его лицо.

Я хватаю шприц. Где-то на пути я встречаюсь с взглядом Анны Марковны. Я захожу к руке.

— Назад, идиотка, — хрипит Русаков, — не подходить ко мне!

Я останавливаюсь со шприцем. Я запуталась, я пропала.

— Куда же? — спрашиваю я. — Куда колоть?

— В зад!

— Но вы же одеты… брюки…

— Через штаны…

Он отставляет круглый, большой зад.

— Левее, — как сквозь туман слышу я голос Анны Марковны, — выше!

Я колю левее и выше и надавливаю поршень. Мое сердце страшно колотится. Бегут секунды. Все мы — несколько пар глаз — уставились на Русакова. Мы видим, как он дышит. Мы видим, как он ждет. Еще несколько секунд — и мы слышим голос:

— Сестра, салфетку.

Операция продолжается. Я смотрю на Русакова и ничего не могу понять: он, толстый и пожилой человек, некрасивый, с носом картофелиной и рачьими глазами, сейчас вдруг стал так дорог и мил мне, так неизмеримо громаден по сравнению со всеми нами, что мне кажется, будто это не он, а другой, не тот, которого я знала уже нисколько недель, а совсем, совсем иной человек.

Но это он, он. Опять он противно кряхтит, как кряхтел раньше, двадцать минут назад:

— Так-с, так-с…

Опять ругается:

— Сестра! Черт! Санитарка! Дура! Поросятина!

Я слушаю это, и чувство моей преданности к нему все растет, мне хочется, чтобы он меня выругал, если это доставляет ему хоть каплю удовольствия. Операция закончена.

Рудаков выходит из операционной и ложится на камни. В халате, с короткими ногами, усатый и краснолицый, ой теперь напоминает мне толстого и плутоватого кота из какой-то позабытой детской сказки. Особенно, когда храпит:

— Куррр-муррр, куррр-мурр.

Кот, нарядившийся в белый халат для каких-то своих проделок.

Я опять считаю раненых и не верю своим глазам.

— Было четверо, оперирован один, осталось двадцать восемь.

Как же это так? Я снова считаю. Этого просто не может быть.

Я бужу Русакова. Он встает мгновенно и мягко, и мне кажется, что он еще должен потянуться, как кот, но он почему-то не потягивается.

— Двадцать восемь, — говорю я, — еще двадцать восемь.

— Двадцать восемь, — покорно повторяет Русаков.

Ему приносят кружку чаю, он медленно пьет и спускается в операционную. На столе уже новый раненый. Потом еще и еще.

— Сестра, кетгут, — слышу я как сквозь сон, — какого черта, идиотские свиньи…

Собственно, он ругает не нас. Он просто бормочет, это почти как бред.

А ночью я опять докладываю:

— Двадцать один.

Мама Флеровская становится на место Русакова. Он спит, сидя в сенях землянки, и курлычет:

— Курр-мурр, куррр-мурр.

Я сажусь на пол и тоже засыпаю.

И просыпаюсь от холода. Утро. Там, наверху, хлещет дождь. Шатаясь, я выхожу. За огромным валуном разгружается машина. Я плохо соображаю. Шурик Зайченко разгружает раненых и, заикаясь, покрикивает:

— П-полегче! Разом!

Это очень странно, но Шурик зарос бородой. Никогда не думала, что у него растет борода.

— Устал, Шурик? — спрашиваю я.

— Ч-чепуха! — отвечает он. — Вздор! — И вновь командует: — П-полегче! Дружно!

Легкораненые приходят сами. Тяжелораненых привозят. Мы все разделены на бригады. Мы работаем еще сутки. Мы сортируем, оперируем, перевязываем, лечим, кормим, грузим в машины и отправляем. Все это называется поток.

Поток кончился.

Немцы и финны наступают. Везде, всюду они наступают, лезут вперед, прут. Отовсюду дурные вести. Валит снег. Холодно. Я простужена. Доктор Русаков стоит у двери своей землянки и свистит про белую акацию. Я знаю, что это значит; он думает о семье, которая пропала без вести где-то на западе.

Мой пана ничего не пишет. Свистит осенний, холодный ветер.

Понедельник

Проснулась раненько, пошла к своим раненым, у меня уже есть свои; своя землянка, где они лежат, есть свои обязанности, я уже не только на посылках. Пошла, сделала что полагается, выхожу, смотрю — идет по тропинке капитан Храмцов. Идет, немного прихрамывает, в пальцах дымится папироса, фуражка надвинута на глаза.

— А, здрасьте, сестра!

Я отвечаю:

— А, здрасьте, майор!

Он спрашивает, почему майор? Я в ответ — почему сестра? Санитарка, а не сестра.

Вот стоим, разговариваем. Он похудел, побледнел, но медвежьи умные глаза посмеиваются, и говорить с ним на редкость просто и легко. Стоит и причмокивает.

— Что вы? — спрашиваю.

Выясняется, что болит зуб. Уж который день.

— Неловко, конечно, когда война, жаловаться на зубную боль, но понимаете ли… — И лицо у него сделалось ужасно виноватым.

Свела я его куда следует, показала. Спрашиваю:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*