Петр Смычагин - Горячая купель
Но это оказалось не таким простым делом. Ни под ветками на полу, ни в вещмешках, ни поблизости от палатки заветная баклажка не обнаруживалась. Даже забыл про холод. Исчезла!
Тогда обшарил все в соседней палатке слева, потом — справа. За этим нелегким делом и застали его солдаты, вернувшись из бани.
— Ну, чать, уж выпил после баньки-ть? — улыбнулся Крысанов, показав неровные, выщербленные зубы.
Кривко злобно сплюнул и полез в свою палатку.
— В палатку-т не забивайся. Сейчас обедать будем — вот и погреемся.
Лежа на животе и закрыв голову руками, Кривко злобствовал. Он понимал, что дело не только в злосчастной баклажке. Получалось как-то так, что все его затеи рушились, ломались, не успев осуществиться. Находясь постоянно в кругу многих людей, он чувствовал себя совершенно одиноким. Никто ни в чем не поддерживал его. Все будто сговорились.
В лагере — там все было ясно и предельно просто: начальник — враг, надзиратель — тоже. А среди своих умей держаться. Одному пригрозить, другому услужить, третьему пообещать что-нибудь, четвертого обвести вокруг пальца.
Тут все не так. Хотел этого сопляка, взводного, приручить — не дается, здоровый, бугай, оказался. А про других и говорить нечего. Тронь одного — все ощетинятся. Спаялись. Услуживать всем — охоты нет. Попробовал старому дураку Крысанову на прошлой неделе доху подарить — пусть бы старуха его нарядилась — обозлился, как черт, в морду чуть не надавал. А доху под гусеницы танка бросил. Вот и разбери их.
Тем временем принесли обед. Солдаты полезли в палатку, где лежал Кривко, затолкали его в угол, приказали сесть.
И тут в руках у Крысанова появилась та самая баклажка.
— На, хлебни, погрейся, что ли, — Крысанов предложил Кривко выпить первому.
Тот взял посудинку, наполненную спиртом, подержал в дрожащей руке, спросил примирительно:
— Ну скажи, где она была?
— Посудинка-то эта? — скороговоркой спросил Боже-Мой. — Она у нас за печкой грелась. Боялись мы больно, что каской ты ее сшибешь. Сам-то не догадался ведь погреть, да и нам бы не подал. А когда ты в карманах шарился, шинели наши проверял, я ее для верности каской накрыл. — Он ловко подхватил алюминиевый стаканчик, подброшенный Кривко, наполнил и подал товарищу справа:
— Выпей, Милый-Мой, помяни Герку Кривко добрым словом. Неплохой он парень, да уж больно неартельный... Ну, да направится. Баловать мы ему не дадим. Да и командир нам попал, кажись, такой: зря не обидит и спуску не даст.
Кривко промолчал. Видел: потешаются над ним товарищи, злился, но изменить ничего не мог.
8
В городе велась лихорадочная подготовка к длительной обороне. Здесь скопилось более пятидесяти тысяч гитлеровцев.
На огневых артиллерийских позициях создавались целые склады снарядов. Подъезды и окна многих домов забаррикадированы, из окон торчат стволы крупнокалиберных пулеметов, во дворах устанавливаются пушки и минометы. Танки распределены с особой тщательностью и поставлены в местах наиболее вероятного прорыва.
Корабли в порту готовились поддержать город огнем своих орудий. Береговая артиллерия и подводные лодки ощетинились в сторону моря. Кроме основных частей данцигского гарнизона, тут сконцентрировалось все то, что бежало с юга, востока и запада. Из остатков разбитых соединений срочно формировались новые части.
Но в этой видимой неприступности был какой-то непостижимый изъян, заставивший трепетать всех, начиная от начальника гарнизона генерала Фельцмана до последнего солдата, до последнего городского обывателя.
И это невидимое, неуловимое, что глубоко гнездилось в душах жителей и защитников города, было сильнее и ужаснее всех грозных стволов. Оно заранее предвещало крах.
Бессилием и обреченностью веет от жестокого приказа, переданного телеграммой:
Берлин, ставка фюрера. Начальнику гарнизона Данциг, командиру 24-го армейского корпуса генералу артиллерии Фельцману. Город оборонять до последнего человека. О капитуляции не может быть речи. Офицеров и солдат, проявивших малодушие, немедленно предавать военно-полевым судам и публично вешать. Гитлер.
* * *Жена Аугуста Бенке, полная пожилая женщина, уговаривала мужа взять лишь самые необходимые вещи и немедленно уехать дальше, в Германию. Аугуст вначале не решался покинуть насиженное гнездо, а потом стало известно, что и бежать-то некуда: советские войска ушли за Данциг, к Одеру.
На верфи, где Бенке проработал бухгалтером почти два десятка лет, человеку с мирной профессией делать теперь нечего, и Аугуст с женой и дочерью целыми днями томились дома.
В один из вечеров, когда на улицах еще не слышно было ни единого выстрела, Бенке собирались пить чай. В столовой — уютно, тихо. Даже тише, чем бывало обычно, потому что движение городского транспорта прекратилось еще днем. Огней в городе не видно. Будто весь он притаился, замер в ожидании грозных событий. Аугуст читал свежую газету «Данциг форпост», в которой все заголовки кричали о несокрушимости крепости Данциг и храбрости солдат, несомненно, способных не пропустить к городу коммунистов. Верил ли в свои слова тот, кто их писал — неизвестно. Бенке не верил.
Сидя в кресле, Аугуст одной рукой держался за свою круглую голову и временами поглаживал редкие волосы, не прикрывавшие блестящую на макушке лысину. Иногда он нервно подергивал себя за короткие бюргерские усы, надувал полные щеки, пыхтел.
Вдруг он отбросил газету на стол, насторожился. Мохнатые брови гусеницами зашевелились над круглыми серыми глазами.
— Маргрет! Берта! — позвал он. — Идите сюда скорей! Идите же!
Аугуст проворно поднялся с кресла, одернул жилет и, приоткрыв рот, с предостерегающе поднятой рукой замер посредине комнаты. Жена и дочь бросились из кухни и на цыпочках подошли к нему, оцепенели в ожидании.
— Что ты? — шепотом, тревожно спросила жена.
— Тихо! — шепотом же прицыкнул на нее Аугуст. — Слушайте!
Он показал на буфет и снова застыл в неподвижности.
Ни жена, ни дочь ничего не понимали. Они бессмысленно смотрели на этот обыкновенный старый буфет, который Берта привыкла видеть с тех пор, как помнила себя, а ее мать — с первого дня замужества. Аугуст и дочери рассказывал, что буфет — единственная вещь, доставшаяся ему по наследству. Все остальное, чем заполнена теперь квартира Бенке, нажито им самостоятельно.
Прислушавшись, Берта различила тонкий, звенящий, иногда прерывающийся звук. Временами в него вплеталась мелодия более низкого звучания. Это «пели» фужеры, а «подпевали» высокие хрустальные бокалы, стоящие близко друг к другу.
— Чудесная музыка! — с восторгом воскликнула Берта.
Отец, пошевелив бровями-гусеницами, бросил на нее негодующий взгляд, но тут же как-то весь обмяк и смиренно, с дрожью в голосе проговорил:
— Это поет наша смерть! Не радуйся этой музыке, Берта, — продолжал он после значительного молчания, убедившись, что она поняла свою оплошность. — Это артиллерия заставляет петь нашу посуду. Такую музыку я слышал еще в пятнадцатом году.
— Мы русских слышим, да, отец? — спросила Берта, приблизившись к буфету и наблюдая за поющими фужерами.
— Да. Скоро наша посуда будет прыгать, как живая, но звона мы не услышим: пушки заглушат его. А потом... потом полетит все к дьяволу! Не только посуда!..
Аугуст заложил руки назад и размашистыми шагами начал ходить по комнате вокруг стола, при каждом обороте задевая за кресло и сердясь на себя за это.
Мать, всхлипнув и закрыв руками лицо, вышла на кухню.
— Что же теперь будет, отец? — растерянно спросила Берта.
Аугуст ничего не ответил дочери, только как-то значительно посмотрел на нее. Двинул бедром вновь подвернувшееся кресло, прошел своим маршрутом вокруг стола.
— Но ведь они такие же люди, как мы, — продолжала Берта. — Неужели они...
— В том-то и дело, дорогая дочь, что они — такие же люди. Они даже лучше нас, если их не попортили коммунисты. Я знал многих русских по прошлой войне... Мы им принесли много зла...
— Так не мы же делали это зло, — перебила Берта. — Это все наци — пусть они и отвечают!
— Пока есть только нацисты и коммунисты, середины нет. Есть русские и немцы, и никаких документов от тебя не потребуют. Достаточно того, что ты — немка.
— Все равно я не наци. Это и без документов видно.
— А кто же ты, Берта?! — сдержанно, но гневно воскликнул Аугуст, сверкнув круглыми фарфоровыми глазами. — Кто твой муж? Кто твой Курт Зангель и где он теперь?
— Курта не тронь, отец! Ты же знаешь, что от него осталось только имя. Его нет. И пусть он был настоящим нацистом, но какое это может иметь значение теперь, когда его нет?
— Какое? — ехидно переспросил Аугуст. С минуту помолчал, задержавшись у кресла и нервно впиваясь пальцами в его мягкую спинку. — А ты знаешь, сколько стоят русские кружева, которые он прислал тебе из-под Смоленска? Ты знаешь цену тем соболям, что он прислал из-под Москвы? Знаешь цену всем его посылкам? Знаешь?! — Голос Аугуста засвистел тонкой фистулой. Он оторвался от кресла и пошел по кругу в другую сторону, заложив руки назад.