Елена Ржевская - За плечами XX век
А бывшие польские надзиратели и тюремные чиновники все еще бездельно обретались у тюрьмы.
Обо всем этом у меня в тетради запись в одну всего фразу. Не помнила о ней. Сейчас, листая, напоролась: «Магистрат вынес решение не кормить немцев». Вздрогнешь и годы спустя. А рядом нарисована свастика. Я не сразу сейчас поняла, зачем я этот знак поставила тогда здесь. Но об этом позже.
Я услышала шаги. Кто-то свежей, четкой поступью пересек обширную прихожую комендатуры, встал в дверях, отдал честь. Не часто встречаются люди, к которым почему-то сразу, с порога проникаешься радостной симпатией, вот как к этому человеку в незнакомой военной форме, в берете. Он представился. Офицер французской армии. Сражался в Африке. Взят немцами в плен. Был адъютантом генерала Жиро. Пришел делегатом от лагеря французских военнопленных, что в десяти километрах от города, немецкая охрана разбежалась. Французы выбрали совет лагеря, подсчитали все оставшееся продовольствие и направили его доложить о них советскому командованию, спросить, как им следует действовать дальше.
В ожидании отлучившегося коменданта я, усадив француза, угощала его лежавшим на подоконнике трофейным шоколадом «кола», предназначенным немецким летчикам. Удивительно было встретить здесь, в Бромберге, сражавшегося в Африке рядом со знаменитым французским генералом его адъютанта. На пришельце все было исправно, не обобран в лагере, все при нем – и армейский широкий пояс с портупеей, и погончики, и волнистая прядь волос из-под берета. В его непринужденной повадке, в неоскудевшей улыбке никаких следов пленения. Но и плен французов-офицеров мало походил на тот, какой пережили русские и поляки. Французы переписывались с родными, получали посылки из дому и от Красного Креста. Они скрашивали свое существование в плену самодеятельными спектаклями. Адъютант генерала Жиро достал фотографии, все в зубчатом обрамлении, протянул мне одну – на ней сцена из спектакля с его участием. Он в своей офицерской форме сидит в углу мягкого дивана, а на коленях у него игривая рослая блондинка с высоким бюстом, в крапчатом платье, с открытыми до колен плоскими, без икр ногами, обутыми в спортивные башмаки, обнимает его оголенными руками.
«Женщину» играет тоже пленный французский офицер, переодетый в платье лагерной официантки, в парике. Эта сцена шла в лагере под хохот и аплодисменты.
Заметив, что снимок заинтересовал меня, француз достал ручку и на обороте фотографии написал тонкими буквами: «En souvenir á l’armèe Russe qui est venue nous dèlivrer du joug Hitlérién» – «На память русской армии, которая пришла нас освободить от гитлеровского ига». «Un soldat Francais d’Afrique en captivitè á l’armee victorieuse. Amicalement». – «Солдат Франции из Африки в плену – армии-победительнице. Дружественно». Подпись разобрать не могу. Дата: «1 февраля 1945».
Появился отлучавшийся военный комендант – хмурый молодой майор в белой кубанке, в полушубке, с подрубленными бритвой бровями, – командир стрелкового полка. Услышав от меня, кто этот иностранный офицер, он, встретившись с ним глазами, азартно надвинулся на него и крепко облапил за плечи. Целоваться, правда, не стал. Но как вспомню, эта сцена видится мне своего рода фрагментом «Встречи на Эльбе», ведь «солдат французской армии в плену» был первым солдатом союзников, встретившимся на нашем долгом пути.
Просветлев, отринув на минуту всю мороку комендантства с несвойственными командиру полка заботами, дипломатией, он возбужденно, радушно воскликнул: «Двигай их сюда!» – поясняя размашистым жестом руки: валите, мол, всем скопом сюда в город!Тем временем со всех сторон уже стекались из предместий военнопленные, покинув лагеря, не испрашивая и не получив на то наставлений, они вступали в Бромберг, уже ставший Быдгощем, организованными колоннами, неся флаг своей страны, изготовленный из лоскутьев. Что творилось! Все польское население, как в день освобождения, высыпало из домов, и у каждого жителя на груди красно-белый лоскут – национальный флажок. Город вдруг снова вспыхнул ликованием, слезами, объятиями. Вокруг советских солдат опять людские водовороты. Польские солдаты, разобрав французов, по двое каждый, вели их под руки. Огромный малый, без шапки, в защитного цвета робе – освобожденный из плена американец летчик – горланил, счастливо смеялся, жестикулировал, хватая за рукав любого встречного. Все перемешалось. И двинулась стихийная, небывалая демонстрация по главной улице города. Шли наши и польские солдаты в обнимку с высокорослыми англичанами в хаки, с французами в суконных пилотках и беретах, с ирландцами в широкополых зеленоватых шляпах, с польскими девушками.
В какой-то момент я попалась на глаза взволнованному Ветрову. Разгоряченный, в непривычно заломленной на затылок ушанке. «Лельхен! Это же второй фронт!..» И что-то еще крикнул, но слова потонули в праздничном гуле улицы. Нас разнесло. Я, кажется, поняла смысл его парадокса. Пусть это не тот второй фронт, которого мы так ждали еще под Ржевом, понося медливших союзников. И не тот второй, что высадился на континенте в Нормандии и которому на помощь двигались навстречу мы. Но эти сражавшиеся и плененные в Африке солдаты, летчики, бомбившие фашистскую Германию, разве они не второй фронт? Они сомкнулись с нами теперь тут, в Бромберге, «с русской армией, которая пришла освободить нас», как надписал мне адъютант генерала Жиро. Бог мой, и я была частицей этой армии освобождения.
Все пели, каждый на своем языке, вразнобой. Песни как-то по-своему сливались. Такой разноголосый, пестрый, праздничный гимн свободе. Ах, так духоподъемно, так счастливо было, вот так, казалось, мы заживем в мире после войны, в таком человеческом братстве. Освобожденные из лагеря итальянские солдаты жались на тротуарах поближе к домам. Еще недавние союзники немцев, воевали против нас, а раз Италия вышла из войны, загнаны немцами за колючую проволоку. И теперь были в замешательстве: кто они в наших глазах? Враги или немецкие невольники? Но уж очень заразителен был праздник, и вот уже и они примкнули, замыкают шествие, мешковатые, бредут кучно, не смешиваясь с остальными.
Когда демонстрация чуть отдалялась, слышен становился на улицах визг детворы. Целое поколение польских ребятишек выросло, разговаривая вполголоса: под страхом наказания полякам разговаривать громко воспрещалось. Теперь дети только-только учились кричать и, восторженно надрываясь, вопили, упиваясь неизведанной мощью голоса. Детский вопль раскрепощения несся по городу.
Пока на главной улице так мощно пульсировал многоликий, разноязычный, праздничный карнавал, происходило два события.
Военное положение Быдгоща в эти часы резко, тревожно менялось. Об этом знали пока лишь те, кому положено знать. Я не знала. Но второе событие происходило рядом, в прилегавшем к главной улице глухом переулке, у меня на глазах, и я когда-то об этом писала. Но не миную, не отрину – повторю, раз уж той же дорогой через Быдгощ снова иду со своей армией к последней ее цели – Берлину. Тут, в переулке, растянулась вереница людей со скарбом, груженным на тележки, салазки, на спины. Это были немцы хуторяне, согнанные поляками со своих мест, с вековых своих поселений, кое с какими лишь пожитками бредущие бог весть куда – на запад. Ватага польских подростков на коньках с гиканьем кружила вокруг них. Их главарь оторвался, проехал на коньках вперед и вовсе преградил беженцам дорогу. Пожилая немка, укутанная поверх пальто в тяжелый, грубый плед, какой носили в ту пору и наши деревенские женщины, называя шалью, старалась что-то объяснить ему, а он, не слушая, исступленно колотил палкой по ее узлам со скарбом и кричал остервенело: «Почему не говоришь по-польски? Почему не умеешь говорить по-польски?» Я взяла его за плечо. «Что ты делаешь?! Оставь их!» Он поднял лицо – злоба и слезы в глазах. Посмотрел на меня, вернее, на мой полушубок и звездочку на шапке и отъехал в сторону. Но издали он тревожно поглядывал, для него нестерпимо, что немцы с е г о д н я беспрепятственно ходят по земле после всего, что было.
Так на втором плане этого праздника братства вывернулось и бесновалось скопившееся под игом жестокости зло, насилие.
Было морозно, сыпал мелкий колкий снег. Куда тащились эти люди, кто ж их пустит под кров, где, на каком глухом проселке закоченеют они? В стороне от больших дорог истории, от мировых катаклизмов, сатанинских замыслов мирового господства, знавшие только крестьянский труд, они игрой бесовских сил загнаны в ловушку и, выходит, в ответе за все. Ни небо, под которым родились, не вступилось, ни земля, веками возделываемая, ни вековые корни рода, что в этой земле. Все отступилось, отреклось. Людей судят, сводят, разводят по крови. Выходит, у немцев набрались. Но эти изгои отсечены ведь фронтом от тех, с кем повязаны кровью. Что теперь? Где та обитель, что приютит их? Для ненависти и мести это праздные мысли. Вразумит кто?