Артем Анфиногенов - Мгновение – вечность
— На чехлах даже удобней! — заверил темноглазый командира и подмигнул Горову: – Мягче!
Фронтовая вольница, мечта дальневосточника, прошествовала мимо него во всем своем великолепии, в скрипящей коже «геройских» курточек…
После долгой паузы капитан сказал оперативному:
— Кому-то можно, а кому-то – нет?
— Амет-хану Султану, командиру полка Шестакову и штурману того же полка Королеву – можно, а, — дежурный заглянул в полетный лист, — а капитану Горову – нельзя…
Поднявшись из сумрачной землянки, летчики, как водится, потоптались молча возле входа, привыкая к свету, солнцу, к ручейку под ногами. Бравада, с которой они только что вышли из затруднения, не освобождала их от привычки к парашюту. Что там ни говори, а отсутствие ранца, плотно набитого спасительным шелком, перед вылетом, чувствительно, заметно. На волжском берегу, в засаде, готовясь вдвоем сработать за эскадрилью, Миша Баранов, набираясь сил, подремывал на парашюте… «Миша, Миша, — подумал Амет с болью, — почему не выбросился с парашютом? Что помешало? Ранение?..»
Смерть, подстерегая летчиков, прячет улики.
И два месяца назад, унося Баранова, позаботилась, старая, о тайне: никто не скажет теперь наверняка, что стряслось во время тренировки, когда самолет Михаила пошел полого к земле и взорвался на окраине Котельникова. Судорога, как следствие ранения в ногу? Потеря сознания? Попытка спасти самолет? Амет-хан за всю войну ни разу не был ранен. Вспоминая Михаила, он невольно думал об этом как о причине, не позволявшей ему мысленно поставить себя в положение Баранова, стопроцентно проиграть его ситуацию. Миша и тут его превосходил…
Хоронили Михаила Баранова на открытом степному ветру погосте, среди поржавевших крестов и жестяных облупившихся звезд, рядом с могильным холмом, укрывшим солдат – освободителей Котельникова. Место захоронения выбирал Амет-хан Султан. Тщетно искал он возвышение или открытый, заметный прохожим участок. «Вернусь с войны, — сказал Амет-хан, — воздвигну Михаилу памятник». Он так и сказал: «воздвигну».
Летчиков истребительных и штурмовых полков на фронтовых аэродромах хоронили редко, и в том, как Амет-хан исполнял принятые им на себя обязанности распорядителя, не было естественной, казалось бы, для суровой годины привычности и сноровки, а замечались растерянность и беспомощность, спутники горя. С угрюмым ожесточением одолевал Амет-хан возникавшие перед ним преграды. Первая из них – где достать гроб. В полку – ни теса, ни мастера, ни инструмента… Амет-хан стал подумывать о саване. Мастеровой человек, он сам бы его раскроил и сшил, как делали это, соборуя усопших, женщины в близких им семьях и в соседних домах родного селения у подножия Чобан-Кая… Но саван, естественно, отпадал. Кто-то сказал, что в семи верстах от Котельникова стоят выведенные в резерв саперы, у саперов все есть. Амет-хан кинулся туда и под вечер привез в полк домовину. Потом не знали, как увеличить фотокарточку Михаила; выставлял свои условия пищеблок… Амет-хан нервничал, раздражался, вскинув руки, бурными речами, облегчения ему не приносившими. Лопаты, рабочую силу поставил БАО, взявшийся также соорудить скромное надгробие. Музыки не было, цветов не было. «Гроб надо украсить, — не смирялся с прозой быта Амет-хан. — Убрать по-людски, как подобает…»
Ждали командарма Хрюкина.
Личные впечатления опирались на жизненный опыт Хрюкина, в котором он полагал свое главное, хребтом добытое богатство. «Мой трудовой стаж – четверть века», — говорил тридцатитрехлетний генерал. И добавлял: «Знать, что взять, тоже важно». И верно. Луганская школа военных летчиков встретила добровольцев партийно-комсомольского призыва подсыхавшим на солнцепеке транспарантом:
«Летчик должен обладать высоким воинским духом, основанным на гражданской доблести». Все добровольцы хотели летать, он, староста прибывшей партии, хотел сильнее других. В словах обращения было нечто лестное для него, поскольку определенные гражданские достоинства за ним, надо думать, признавались: к двадцати двум годам побывал он и в секретарях райкома комсомола и в депутатах горсовета. Но гражданская доблесть как основа воинского духа? Что такое гражданская доблесть? «Тут треба разжувати…» Как бывает с людьми, не сумевшими в свой срок начать учение и потом всю жизнь ненасытно жадными до знаний, он истолковал про себя гражданскую доблесть как грамотность. Как образованность, широту кругозора. Это достоинство представлялось ему в человеке наивысшим. А самым низким он считал черствость души. Черствость и холод женского сердца.
Пройдя Испанию, пройдя Китай, Тимофей Тимофеевич углубил свой взгляд на предмет: умение стоять и биться за правду, за справедливость, считал он теперь, — вот что такое гражданская доблесть. В летчиках, желавших слыть советскими асами, он прежде всего нащупывал эту жилку, а уж потом смотрел, чему отдавать предпочтение: «силовому» пилотажу (когда «шарик свищет в лузу») или эластичному, ювелирному (когда экспрессия и темп повинуются чувству гармонии. Да, и воздушному бою свойственна некая гармония, залог совершенства). При прочих равных условиях решающим было число уничтоженных вражеских самолетов – лично и в группе. Так формируемый, полк сложился в главную ударную силу истребительной авиации фронта и одновременно – в ее мозговой трест. Часто туда наезжая, Тимофей Тимофеевич с головой погружался в интересы собственно летной среды, признанием которой дорожил, с мнением которой считался. Если Амет-хан, быстрым взглядом из-под насупленных бровей словно бы стрелявший в незнакомца вопросом, все для него определявшим: «А что ты сделал для победы?» — был барометром настроений, боевого духа, то Михаил Баранов выступал верховным судьей в безбрежной сфере воздушного боя. На разборах Хрюкин первым делом отмечал его присутствие. Начинал, однако, командарм не с Баранова. Начинал он с одежки, с несбыточной своей мечты видеть асов принаряженными по заветному образцу, добротно, красиво, с шиком. Сообщал, сколько выделено для полка гимнастерок, когда будут доставлены сапоги. «Лейтенант Кантонистов! — поднимал генерал новичка, с третьей попытки попавшего в полк („Согласен на понижение в должности и неполучение гвардейской надбавки“, — писал лейтенант в рапорте, но чашу весов в его пользу склонил совместный с сержантом Сузюмовым бой против „юнкерсов“, Хрюкин его хорошо помнил – 14 сентября, Мамаев курган. И ночь без сна, когда он шлифовал текст приказа, доведенного на рассвете до всех полков армии). — Ваше мнение о давешней погоне Амет-хана Султана?» — «Считаю, что товарищ командир погорячился», — ответствовал Кантонистов, не моргнув глазом (прямота и откровенность суждений были условием проводимых Хрюкиным разборов). «Погорячился Амет-хан», — соглашался с лейтенантом, душевно сожалел о случившемся генерал, не глядя в сторону замершего, как изваяние, без кровинки в лице Амет-хана. «Капитан Баранов, в чем, вы полагаете, главный урок Сталинграда? Я имею в виду воздушный бой. На что следует опираться?» Выводам, урокам Сталинграда суждена долгая жизнь, а сейчас на память капитану приходит Ельшанка, кодовый сигнал «Атака…», и говорит он о том, что вынес из боя непосредственно. «Раскованность, раскрепощенность летчика в боевом строю». Хорошо говорит, емко. Есть о чем подумать и рядовому истребителю и командарму. «В интересах строя?» — уточняет генерал, опять-таки не глядя в угол, куда забился Амет-хан. («Погорячился командир…» — и кто берется рассуждать, кто вякает? Адеха Кантонистов. Сосунок. Небось, явившись в полк с единственным сбитым в загашнике, на задание Алеха не спешил. Совсем не спешил. Слушал, что рассказывает Амет-хан, возвратившись из боя, да ждал, когда его очередь подойдет, когда Амет-хан даст ему провозной на Тракторный или на Питомник…») «Совершенно справедливо, — подтверждает Баранов, — В интересах строя…» Кто знает, насколько хватит Амет-хану полученной острастки. Сделана она вовремя, всеми наличными силами…
Тепла, радости подобного общения штабная жизнь Тимофею Тимофеевичу не давала и дать не могла. Он возвращался к себе повеселевшим, с приливом сил, охотно брался за нерешенные дела.
…Не дождавшись Хрюкина к панихиде, надеялись увидеть его на поминках.
Не приехал.
Значит, не смог.
Да, Южный фронт наступал, рассчитывая с ходу вступить в Донбасс, дел у командарма было невпроворот, но не одни армейские заботы помешали ему проститься с Михаилом Барановым. Не одни они.
Вначале Тимофея Тимофеевича смутило сообщение: к Михаилу Баранову приехала мать.
Не опустив телефонной трубки на рычаг, не отвечая на обращенный к нему вопрос, он от всего отключился. Наталья Арсентьевна, родная мамочка, непрошено явилась ему в мыслях. Сила обиды, боли, причиненной ему Натальей Арсентьевиой, живучесть вызванного ею страдания были ни с чем не сравнимы. Отходчивый, незлопамятный по натуре, Тимофей Тимофеевич ничего не мог с собой поделать, стоило ему вспомнить себя, семилетнего мальца, стоящим посреди чужого, чисто прибранного двора, оглушенного лаем широкогрудой овчарки с черной пенистой пастью, рвущей цепь, охваченного чувством, которому нет названия, но которое означает несчастье, беду, навлеченную на него этой женщиной. Двадцать лет спустя, после Китая, Наталья Арсентьевна разыскала его, ставшего Героем и генералом, пожаловала к нему в гости. Он встретил ее на Казанском вокзале – еще статную, цветасто одетую, с жилистыми натруженными руками солдатской прачки. «Здравствуй, Тимоша». — «Здравствуй, мать», — приложился он к незнакомым, мягким щекам, промытым огуречным рассолом, чувствуя подступившую к сердцу боль, — как в черное утро загубленного ею детства, когда Наталья Арсентьевна привела своего Тимошу за руку на просторный двор богатеев Верещаков, чтобы отдать его в найм, в батраки, сказала, что скоро вернется, и, мелькнув в тяжелой калитке юбками, навсегда для него исчезла…