Аурел Михале - Тревожные ночи
Я слез с носилок и подполз к Бирюку.
— Глига, брат! — шепотом позвал я его.
Бирюк раскрыл большие черные, лихорадочно блестевшие глаза и горестно улыбнулся мне окровавленным ртом.
— Слышишь? — чуть внятно произнес он. — Атака началась. Я поспел вовремя. — Некоторое время он прислушивался к взрывам, устремив глаза на потолок. — Это «катюши»… Советские товарищи тоже наступают! — Лицо его при этом словно посветлело. — Разгромим фрицев!
На миг мне показалось, что силы к нему вернулись, что раны в груди не так глубоки. Но я ошибся. Бирюк взял мою руку и, стиснув ее, прошептал слабым, прерывающимся голосом:
— Я нес тебя всю ночь… Прошу тебя об одном… Вытащи меня отсюда… чтобы я увидел…
И я кое-как вытащил его на порог.
Ночная мгла редела. Не переставая била советская артиллерия, разрывая огненными вспышками тьму. Непрерывно стреляли «катюши». А через некоторое время справа от наших позиций показалась советская пехота. Тогда и наши поднялись из окопов и вместе с советскими бойцами пошли в атаку.
— Видишь, брат Глига? — тихо спросил я.
Бирюк не ответил. Он умер у меня на руках с широко раскрытыми глазами, со светлым, умиротворенным лицом…
Шифр (Рассказ офицера)
Санитарный поезд, следующий из Банска-Бистрицы, задержался почти на два часа на станции Зволен. Это была автомотриса с пятью вагонами, где купе были превращены в госпитальные палаты, на четыре койки каждая. Поезд совершал регулярные рейсы к прифронтовой полосе, чтобы забрать из полевых госпиталей раненых и доставить их в город Арад. Здесь, в Араде, раненых переводили в городские госпитали или на других поездах переправляли в глубь страны. Вагоны были, как всегда, переполнены, на этот раз главным образом офицерами, получившими ранения в последних боях под городами Зволен и Банска-Бистрица. За исключением нескольких купе, где были размещены старшие офицеры, во всех остальных на каждой койке лежали по двое раненых.
Погода стояла скверная, сырая и холодная. Уже несколько дней непрерывно моросил дождь. Снаружи монотонно журчала вода, стекая по оконным стеклам, глухо барабаня по крыше. С того места, где я лежал, видны были темные силуэты сосен на опушке леса, а за ними вдали — каменистые вершины гор, окутанные, словно дымом, серой пеленой дождя. Иногда, когда ветер менял направление, дождевые струи косо хлестали по поезду, омывая запотевшие стекла. Если в купе проникал холодный воздух, мы плотнее кутались в жесткие суконные одеяла, отдававшие плесенью и лекарствами.
Сырость проникала сквозь повязки ран, пронизывала до костей. Но сильнее, чем холод и сырость, мучило нас ожидание. Стоило поэтому кому-либо вслух выразить свое недовольство, как к нему немедленно присоединялись остальные. Поднимался шум, вагоны наполнялись криками и стонами, а кто был посильней, стучали кулаками, ногами, костылями в окна и двери, так что сотрясались стены. По поезду из конца в конец неслись выкрики:
— Почему нас не отправляют? Какого черта мы ждем?
— Эй, доктор! Сес-тра-а-а-а!
Шум не прекращался ни на мгновение, подхватываемый теми, кто только что проснулся или не в силах был дольше выносить боль от ран. Сестры в белых халатах метались по вагону от раненого к раненому, освещая на мгновения купе. В меру своих сил они старались облегчить боль, успокоить больных, переворачивали на другой бок тех, кто сам не мог двигаться, поправляли подушки, одеяла. Но они не в силах были облегчить муку ожидания. Раненые острей, чем обычные больные, ощущают свою беспомощность, им часто кажется, что их бросили на произвол судьбы. Очевидно, такое же чувство владело и полковником, лежавшим на койке подо мной, потому что он вдруг сорвался с койки, заковылял, опираясь на палку, к двери и, открыв ее, гаркнул на весь коридор:
— Начальника поезда ко мне! Немедленно!
Вернулся он в купе все еще хмурый, но уже овладев собой, в том состоянии напряженного спокойствия, когда человек уверен, что скоро все будет улажено.
Он не лег больше на койку, а направился к окну и, остановившись возле него, стал пристально всматриваться в свинцовый горизонт за горами. Он молчал, как молчал и до сих пор. Только изредка проводил рукой по своим жестким седым волосам, начинавшим редеть на макушке, выдавая тем свое нетерпение. Видя, что начальник поезда запаздывает, полковник, не оборачиваясь, вытащил из-под подушки кожаный кисет с табаком и трубку и стал медленно, размеренно набивать ее, осторожно насыпая табак кончиками пальцев и приминая большим. Закурив, он остался стоять у окна, следя за сгущающимися сумерками. Обернулся он только тогда, когда в купе вошел начальник поезда, краснощекий молодой капитан, но уже с тремя нашивками за ранение на левом рукаве.
— Почему не едем? — спросил его полковник раздраженно.
— Ждем специального курьера командующего армией, — отрапортовал капитан, козырнув.
— Он мог бы нас ждать на станции! — сердито бросил полковник, еще более нахмурясь, и, повернувшись, снова застыл у окна, держа трубку в руке. Начальник поезда, козырнув, вышел из купе и прикрыл за собою дверь; он спешил успокоить раненых, крики которых все еще неслись по всему поезду. В ту же минуту я услышал, как хлопнула входная дверь вагона, и в коридоре раздались шаги. Несколько мгновений спустя поезд тронулся, и сразу установилась тишина. Это позволило мне расслышать слова, которыми обменялись между собою люди в коридоре.
— Нужно освободить одно купе! — потребовал чей-то низкий, решительный голос.
— Не могу, господин майор, — возразил другой, в котором я узнал голос начальника поезда. — И так на каждой койке по два раненых…
— Приказ командующего армией, — прервал его первый. — Прошу. — И я услышал шелест бумаги.
— М-да, — в замешательстве пробормотал начальник поезда, но тут же стал снова защищаться:
— Не знаю, как это сделать… Пожалуйста, если вы сумеете…
Дверь нашего купе отворилась, и вошел майор, еще молодой человек, стройный, но крепкий, с тонким, выразительным, словно точеным, лицом. Машинально козырнув, он объявил, что согласно распоряжению командующего армией нам придется освободить купе. Полковник, не выпуская трубки изо рта, резко повернулся и оглядел его с ног до головы. Затем молча протянул руку и взял у него приказ. Но едва пробежав глазами первые строки, возмущенный, швырнул бумагу прямо в лицо майору.
— Как? Для этого преступника? — крикнул он в бешенстве. — Постоит и в коридоре! Или привяжите его к поезду! Но не смейте из-за него вышвыривать людей, которые проливали кровь за Родину.
— Приказ, господин полковник, — невозмутимо и решительно ответил майор.
— Исполняйте, прошу! — буркнул полковник и, направившись к своей койке, демонстративно улегся поверх одеяла. — Исполняйте! — повторил он немного спокойней. — Не смею вам мешать. — Однако не в силах побороть раздражения, он приподнялся на локте и обратился ко всем нам:
— Вообразите, господа! Требуют, чтобы мы освободили купе для капитана Панделе. Вы, конечно, слышали о нем?
Да, мы о нем слышали еще в бытность нашу в госпитале, в Банска-Бистрице. Капитан Панделе застрелил командира своего полка, полковника Ромулуса Катанэ. Никто толком не знал, за что именно он убил его, и по этому поводу ходили самые разноречивые слухи. Некоторые утверждали, что здесь замешана жена Панделе: полковник якобы получал от нее любовные письма. Это объяснение казалось нам наиболее вероятным.
Майор между тем договорился с двумя нашими соседями, и те перешли в другое купе. Так ему удалось освободить две полки. На двух других оставались я и полковник, все еще в состоянии сильнейшего раздражения.
Майор занялся своим делом, избегая новых споров с нами. С помощью начальника поезда он опустил верхнюю полку, устроив таким образом удобное сиденье на диване. Расстегнул пояс, снял с себя шинель и повесил ее на крючок у окна. Потом крепко затянул пояс и приладил на боку кобуру пистолета. Еще некоторое время он покрутился по купе, проверил окно и, бросив испытующий взгляд на нас, открыл дверь. Первым переступил порог капитан Панделе, стройный, еще молодой человек лет тридцати. Он вошел спокойным твердым шагом человека, уверенного в себе, умеющего владеть собой. Приветствовал нас у двери, поднеся руку к фуражке, и проделал это с таким достоинством, что я был поражен. На его фуражке и суконных погонах еще виднелись следы сорванных знаков капитанского звания. Он был без ремня, без портупеи… Пока капитан Панделе снимал шинель, сопровождавший его сержант оставался стоять в дверях, держа автомат в руке. Затем все трое уселись на диван: майор — к окну, сержант — у двери, Панделе — посередине между ними.
Еще не завечерело, и в оставшиеся полчаса до наступления сумерек я смог исподтишка наблюдать за капитаном. Он носил очки, легкие очки в тонкой золотой оправе с обыкновенными стеклами. Но странное дело, смотря на них, ты никак не мог отделаться от впечатления, что носит он очки не потому, что не может без них обойтись, а потому, что они сильнее подчеркивают благородство всего его облика, притушают нестерпимо яркий блеск его глаз. Удивительные были у него глаза — они словно излучали из себя свет, бросавший отблеск на все его лицо, матово-бледное, слегка даже желтоватое, с мягкой бархатистой кожей, придававшей ему выражение какой-то детской непосредственности. И только слегка выдающийся вперед квадратный подбородок говорил о том, что при всей чарующей его мягкости преобладающей чертой характера этого человека была все же воля. Он сидел неподвижно, очень прямо, слегка запрокинув голову и устремив невидящий взгляд в пространство перед собой, — словно в столбняке. Он думал. Но ты никогда бы не смог догадаться, о чем он думал. Большинство людей скрывают свои мысли за хмуростью, мрачностью, которые делают лица и глаза непроницаемыми. У него же их скрывал свет, излучаемый его удивительными глазами, который ослеплял тебя, как прожектор. Белизна его лица особенно бросалась в глаза, возможно, и по контрасту с жгуче черными волосами, такими черными и блестящими, что отливали синевой.