Петр Михин - «Артиллеристы, Сталин дал приказ!» Мы умирали, чтобы победить
Югослав меж тем кратко сообщил мне, что на вооружение их армии поступили советские гаубицы 122-мм калибра, поэтому он хотел бы посмотреть работу орудийных расчетов на таких гаубицах. Мы, конечно, с удовольствием сейчас ему это покажем. Но выкрутасы с переводчицей заставляют меня задуматься: мы не только поставляем им орудия, но и учим их стрелять из них, а он так ведет себя. Сейчас ты у меня увидишь настоящую стрельбу!
— По местам! — подаю команду.
Гость выставил перед глазами руку, смотрит на часы, засекает время, которое пройдет от подачи команды до производства учебного «выстрела». На самом-то деле стрелять некуда: фронт за двадцать километров, а гаубица бьет только на двенадцать. Поэтому мы должны только обозначить стрельбу, а выстрелов не производить.
В считаные секунды боевые расчеты заняли места у орудий, солдаты были недалеко, все уже знали о прибытии генералов на батарею. А командир батареи до моего прихода успел показать гостям, как перемещается ствол орудия при вращении маховичков наводки.
— По пехоте, бризантной гранатой, трубка десять, заряд полный, прицел сто, батарее, один снаряд, огонь! — последовала моя команда.
Натренированные в боях расчеты быстро и ловко делают свое дело: наводчики ставят прицелы, замковые поднимают стволы и открывают затворы, ящичные подают протертые снаряды, установщики свинчивают колпачки и ставят трубку, снаряды уже у заряжающих, те с силой загоняют полуторапудовых «поросят» в казенники, вставляют вслед за ними заряды, замковые закрывают затворы, наводчики отчаянно рвут боевые шнуры — и неожиданно для всех раздаются четыре громовых выстрела! Нашего генерала чуть кондрашка не хватил — раскрыл рот, глотает воздух: «А-а-а!» — и ничего сказать не может. Довольный быстрой работой расчетов, только что улыбавшийся генерал-югослав, в испуге опустив руку с часами, тоже немеет.
— Да что же ты делаешь, твою мать?! — зло кричит на меня генерал Миляев. — Куда же ты стреляешь?! Фронт-то за двадцать километров!
— Смотрите в небо, — показываю им рукой поверх орудий, — там сейчас разорвутся снаряды.
Но генералы никак не могут прийти в себя от неожиданных выстрелов — не успели ни увидеть ничего в небе, ни понять. В растерянности они зло оглядываются на меня. А в голубом бездонном небе, высоко-высоко над нами, показались четыре белых облачка-«барашка» от воздушных разрывов наших снарядов, тут же глухо стукнули их отзвуки на земле. Радостные огневики любуются плодами своей работы, а генералы ничего не видят. Сейчас вы у меня все увидите и услышите! — зло подумал я.
— Трубка три, четыре снаряда, беглый, огонь! — даю новую команду.
Не успели генералы опомниться, как батарея разразилась шестнадцатью новыми скорыми громовыми выстрелами. И тут же невысоко в небе, буквально над нами, как при праздничном фейерверке, из ничего появилось множество белых «барашков». Вслед за яркими вспышками в небе, как эхо только что прозвучавших выстрелов, послышалась частая дробь разрывов. Такое мог не увидеть и не услышать только мертвый!
Полюбовавшись происшедшим, генералы сомкнули рты, повеселели и заулыбались. Страх, гнев, растерянность и непонимание исчезли как не бывало.
— Ну, ты даешь, капитан! До смерти напугал нас, — примирительно сказал генерал Миляев.
— Быстро работают ваши расчеты, — похвалил нас на русском языке и гость, позабыв про переводчицу.
Укрощение строптивогоНовый командир 2-й батареи, заменивший Щеголькова, был из взводных, под моим присмотром он успешно осваивался с должностью. Батарея исправно поддерживала пехоту. Это меня успокоило. Но вот однажды узнаю от связистов, которые всегда все знают, что во 2-й батарее снова неблагополучно. Рядовой разведчик из матерых уголовников, некий Майданов, подмял под себя молодых офицеров и стал распоряжаться в батарее. Будучи ранее ординарцем у Щеголькова, он старательно прислуживал ему, доставал спиртное, передавал распоряжения командира старшине и на кухню, а потом от его имени и сам стал распоряжаться в батарее. Свою власть над людьми Майданов сохранил и после выдворения Щеголькова. Все в батарее боятся и слушаются его. Сам он вместо передовой находится на кухне, ничего не делает, отъедается, и нет на него никакой управы. Не командир взвода решает, кому из солдат быть на передовой, кому — в тылу, а Майданов. Кто же такой Майданов, откуда он взялся, каким образом удается ему держать власть в батарее?
Все три батареи моего дивизиона воюют автономно, мечутся вместе с батальонами по горным дорогам, посетить их не всегда возможно, связь с ними я поддерживаю по радио или телефону. В последние дни немцы особенно активно атакуют нашу пехоту, я безвыходно сижу на наблюдательном пункте, не теряю фашистов из виду, чтобы в любой момент огнем других батарей выручить попавших в беду батальон и мою батарею. Поэтому не имею возможности покинуть передовую, чтобы посетить 2-ю батарею, ознакомиться с обстановкой на месте и лично встретиться с Майдановым. Из разговоров по телефону, в основном ночью, когда немцы притихают, узнаю: Майданову за тридцать, из заключения попал в штрафную роту, в бою получил небольшую царапину, но все равно посчитали: искупил вину кровью. Это дало ему право в дальнейшем воевать на равных со всеми, и его прислали в мой дивизион в числе пополнения. Высокий, здоровенный, как медведь, крупного телосложения, Майданов заметно выделялся среди молоденьких, худющих солдатиков пополнения, поэтому был определен в разведку.
Я вспомнил, как еще летом он приходил ко мне на наблюдательный пункт вместе с командиром взвода управления 2-й батареи лейтенантом Воробьевым. Мне тогда бросилось в глаза какое-то несоответствие: молоденький тонкошеий лейтенант, подпоясанный солдатским ремнем, держит в руках автомат, а его тридцатилетний, разбитной, в пилотке набекрень разведчик — в офицерской портупее, с пистолетом на боку. Когда поинтересовался причиной такой метаморфозы, смущенный лейтенант ответил:
— Да просто разведчик захотел походить с пистолетом.
Я тут же приказал им обменяться ремнями и оружием и сделал внушение лейтенанту. А замполиту Карпову тогда позвонил и посоветовал поинтересоваться личностью разухабистого разведчика. Но Карпов, как всегда, не прислушался к моему предложению, сам же я в суматохе боев забыл о Майданове, а теперь подумал: вот когда еще Майданов стал подчинять себе офицеров. Может, и находившийся всегда под хмельком Щегольков был в зависимости от своего ординарца Майданова?
При первом взгляде на Майданова поражали его огромные, как гири, кулаки, неприкаянно висящие на длинных, жилистых руках. На большой, круглой, как шар, лысоватой голове кудрявились короткие, цыплячьего цвета засаленные волосы. Лицо было массивное. Курносый, с зияющими ноздрями нос. Плотно сжатые, тонкие, синеватые губы, растянутые во всю длину широкого рта. Широко поставленные оловянно-серые, водянистые навыкате глаза смотрели зло и мстительно. Весь его облик внушал окружающим какую-то настороженность и беспокойство, а иным и страх, потому что человек он был вероломный и мстительный. О себе, кто он, откуда, есть ли семья, ничего не рассказывал. Ни с кем не дружил. Но батарейцы знали, что Майданов — рецидивист, много раз получал сроки, каждый раз убегал, снова ловили его, судили, снова давали срок, в штрафную роту он попал из заключения, имея общий срок судимости свыше сорока лет.
Изредка, не без умысла, Майданов рассказывал батарейцам о своей жизни в заключении, где он всегда верховодил среди узников. Особое впечатление на солдат произвел его рассказ о том, как он с корешем бежал с Новой Земли, прихватив с собою на съедение двух «дурачков» из заключенных, которым обещал свободу. Когда Майданов рассказывал о своих ледовых подвигах, кто-то из батарейцев спросил:
— Когда прикончили и стали съедать первого «дурачка», второй-то догадался, наверное, о своей участи?
— Поначалу он испугался, что-то заподозрил. Но потом успокоился и жрал человечину вместе с нами за милую душу, голод-то не тетка, — пояснял Майданов. — А потом, я же не публично кончал первого, просто, незаметно для других «помог» ему виском на торос наскочить, вот и все. Зачем его волновать, от волнений свежатина будет не та, да и кровь теряет вкус. Между прочим, — вздохнув, закончил свои откровения Майданов, — с того разу я и приноровился к горячей крови.
Убить человека еще в мирное время для Майданова ничего не значило. Был бы повод. А силы, хитрости и коварства ему не занимать. Разбойный нрав заглушал в нем угрызения совести или сожаление по поводу содеянного. А проявленные при этом беспощадность и вероломство сходили у него за своеобразную доблесть и шик, которые, с одной стороны, вызывали восхищение и зависть у воровского окружения, с другой — устрашали тех, кто вздумает не повиноваться ему.