Петр Михин - «Артиллеристы, Сталин дал приказ!» Мы умирали, чтобы победить
Наступило 7 ноября 1944 года. Но нам уже не до праздника: через три дня выступаем. Фронт километрах в пятнадцати-двадцати. Чуть слышны глухие раскаты тяжелых орудий. Все три батареи моего дивизиона стоят в боевом положении на северной окраине городка. Сам я с раннего утра сижу за столом летней кухни во дворе домика на той же окраине Румы. В бою мое место — передовая, и мне сейчас непривычно находиться в своем штабе в районе тылов дивизии. На длинном дощатом столе, занимающем почти всю стену против входа, передо мною лежит топографическая карта: изучаю придунайский район до города Вуковар, где предстоит нам вести бои с немцами. Справа от меня за тем же столом, как и я, лицом к двери, сидит начальник связи дивизиона старший лейтенант Левин, ремонтирует телефонный аппарат. Мы ровесники, но он рязанский — курносый, розовощекий; в штыковую и за «языком» не ходил, да и забот у него поменьше моего, потому выглядит он куда моложе меня.
Вдруг легкая дверь кухоньки с шумом распахивается и на пороге появляется высокая фигура военного. Вошедший сильно согнулся, чтобы протиснуться в низкий проход, и мне не видно его лица. Кто же это так бесцеремонно врывается, неприязненно подумал я. Фигура распрямилась почти под самый потолок, и с испитого полупьяного лица на меня глянули нахальные злые глаза вошедшего. Это бывший командир моей 2-й батареи капитан Щегольков. Сделав шаг вперед, он выхватывает правую руку из кармана галифе и направляет на меня пистолет. Наглое лицо искажено зловещей улыбкой. Медленно, до щелчка отводит большим пальцем курок, испытующе глядит на меня и шипит сквозь зубы:
— Ну, мальчик, держись. Настал твой конец. Я пришел рассчитаться. Мстить!
Две недели назад я выгнал его из дивизиона за пьянство, он и пробыл-то в дивизионе меньше месяца, но бед натворил много, только в одном бою по его вине погибло более двадцати пехотинцев. Мы продолжали воевать, я уже и позабыл про него. И вот он явился меня убивать. Убивать за то, что я заставлял его честно воевать. Он-то думал отсидеться пару месяцев в тылах батареи, попьянствовать и с лаврами опаленного боями мученика снова вернуться на теплое место в штаб армии. Не вышло, Я помешал.
За две недели скитаний капитан осунулся, еще больше похудел. Щегольское когда-то обмундирование поизмялось, запылилось и нисколько не украшало его. Куда девались выправка кадрового офицера, четкость движений и напускной бравый вид. Красивое, а теперь перекошенное ненавистью лицо устрашало. У дверей стоял опустившийся алкоголик, только что рыскавший по окрестным селам в поисках ракии. И сейчас лишь крайняя озлобленность и доза спиртного воспаляют его глаза и выпрямляют костный каркас. Выпил он, видно, немного, для храбрости, и алкоголь не угнетает, а возбуждает его. В воспаленном мозгу вошедшего мечется круговерть былых надежд и планов, перед его глазами проносится галерея обидчиков, когда-то помешавших ему продолжить взлет тридцать седьмого года. И вот перед ним сидит тот, кто по молодости лет посмел поставить последнюю точку в его карьере. Весь облик вошедшего: свирепая ненависть, неуемное высокомерие и неукротимая решимость — говорит о том, что пришел он не для того, чтобы попугать. Томимый злобой и отмщением, он, видно, много дней бродил в раздумье и наконец решился.
Оторвавшись от телефонного аппарата, Левин поднял голову. И хотя пистолет был нацелен не в него, испугался он больше, чем я. Руки затряслись, он не знал, куда их деть, поднять ли вверх или сунуть под стол. Иного поведения от штабного офицера я и не ожидал, с грустью подумал: этот мне не помощник.
Внезапность появления Щеголькова испугала и меня. Испугала, но не подавила. К тому времени я испытал столько передряг, что никакая опасность теперь уже не вводила меня в оцепенение. Мгновенно оценивалась обстановка, принималось решение и тут же обрушивалось стремительным действием. Но в данном случае малейшее мое движение прервал бы ничем неотвратимый выстрел. Выхватить пистолет из застегнутой кобуры, которая висит на ремне за спиной, не успею. Опрокинуть на Щеголькова стол и сбить его с ног — тоже не могу: слишком далеко стоит. А перепуганный до смерти Левин ничего не предпринимает, это не Яшка Коренной, тот сразу бы нашелся: отвлек внимание или еще что. Остается одно, как это ни задевает мое самолюбие: оттянуть и выиграть время, вступить с противником в словесную перепалку, в психологическую борьбу. Возможность такая есть, Щегольков не торопится стрелять. Он решил сначала помучить, унизить меня, насладиться моим смятением, а уж потом выстрелить. Для него, служаки, я, вчерашний студент, был всего-навсего мальчишкой. И хотя я не был трусом и до конца войны дожить не собирался, погибнуть вот так, ни за что ни про что, от пули своего же негодяя, ох как не хотелось.
Не опуская пистолета, Щегольков продолжает озверело смотреть на меня, мучительно ища самые колючие, самые беспощадные слова в мой адрес, но они ускользают от него. А я продолжаю сидеть с высоко поднятой головой. На лице ни тени испуга. Взгляд мой строго спрашивает: в чем дело? И у моего противника происходит заминка. Моя готовность принять смерть обескураживает его. Я пристально, гипнотически смотрю ему в глаза, жгу его испепеляющим разгневанным взглядом. До боли напрягаю мозги и направляю меж его глаз сконцентрированный в пучок мысленный приказ: не смей! не смей! Капитан, не моргая, старается пересмотреть меня. Наши взгляды сцепились, начался поединок двух пар враждебных глаз. Поединок этот не на жизнь, а на смерть, ничуть не проще, не легче и не менее страшен, чем рукопашная схватка. Тут тоже — кто кого. И неизвестно еще, чья возьмет. Того ли, самоуверенного, кто пятнадцать лет ел глазами начальство, или того, кто целых три года день и ночь смотрел смерти в лицо.
— Ну, стреляй! Чего медлишь! — сдерживая волнение, обращаюсь к врагу. Нет, это не было приглашением к расправе над тем, кто не выдержал взгляда, перепугался и сдается. Слово «стреляй» я произнес с оттяжкой окончания и оно прозвучало не только смелым вызовом, жестким требованием, но и угрозой неминуемого возмездия. И не от какого-то там далекого закона, а от скорой расправы моих солдат.
Щегольков не ответил, но и не выстрелил. В его глазах промелькнули недовольство и огорчение, какой-то спад ярости. Он, годившийся мне в отцы по возрасту, никак не ожидал такого психологического сопротивления. Я же, со своей стороны, не сбавляю напора, продолжаю сверлить его взглядом: не смей! опомнись! подумай о себе! Возымел ли действие мой мысленный приказ или механически сработал колючий, строгий взгляд, но в злобную решимость моего врага — только уничтожить! — встрял благоразумный мотив самосохранения: а как потом спастись самому? Стоит ли отягощать и без того большую вину перед законом? Одно дело быть причиной гибели людей, совсем другое — убить своего человека собственной рукой. К тому же за дверью преданные командиру дивизиона люди, их гнев будет беспощаден, его не миновать.
Щегольков молча продолжал держать меня под пистолетом со взведенным курком. Моя жизнь и смерть зависят только от того, нажмет он на спусковой крючок или не посмеет. Что возьмет верх — зло или благоразумие? Хмель в его голове не в мою пользу.
Под левой рукой Щеголькова на тонком ремне через плечо свисает палетка, непременный атрибут штабных офицеров. Мне, ползающему под пулями, она — помеха, в бою оторвется при первом же броске на землю. Свободной рукой капитан ловко выхватывает из нее тощий серый конверт. Видно, в его планах заранее предусмотрено предъявить мне этот решающий козырь, потому что палетка была заранее расстегнута и из нее уже торчал угол конверта.
— Вот! — Он вызывающе потрясает засургученным, но уже вскрытым пакетом. — Тут написано, чтобы меня судил военный трибунал! Читай!
— Я вас в трибунал не посылал, но в дивизионе больше терпеть не могу. Не имею права! — отчеканил я.
— А ты почитай! — Он наклонился вперед и, сделав пару шагов, бросает конверт мне на стол. Но конверт не успел долететь до стола, я изо всех сил рву крышку стола вверх и ударяю ею по направленному на меня пистолету. Движение легкого, но длинного стола задержал другой его конец, и крышка не достигла головы Щеголькова. Она только на мгновение закрыла меня от него, и я успеваю поднырнуть под стол прежде, чем раздается выстрел. Хватаю капитана под коленки, валю на спину. В падении, пока я дотянулся до пистолета, он успевает еще дважды выстрелить. Наконец-то и Левин сообразил прийти мне на помощь.
На звук выстрелов в кухоньку влетели мои разведчики. Они быстро вяжут Щеголькова, передав мне пакет.
Сторожить обезоруженного капитана остается один разведчик, а я переместился в узел связи дивизиона. Первым делом просматриваю содержимое пакета. Прошитый и засургученный печатями пакет лопушился наспех оборванными краями. Видно, вскрывал он его с нетерпением, чуть не зубами. В препроводиловке действительно написано: «предать суду военного трибунала». Но почему пакет с таким грозным предписанием поручили в штаб армии доставить самому обвиняемому? Непонятно. На страх ли перед сургучом понадеялись или на то, что капитан в штабе армии свой человек? Однако Щегольков, не будь дурак, вскрыл пакет. Узнав свою участь, в штаб армии торопиться не стал, а решил сначала погулять, попьянствовать, отомстить обидчику, а уж потом видно будет, являться ли с повинной или к немцам податься.