Милош Крно - Лавина
Нет, совесть у него чиста. Не оторвут же ему голову за то, что он всегда разговаривал с доктором о политике и внес какую-то сумму на партизан, ведь и партизаны тоже люди. Лучше «всего будет, если он пойдет прямо к генералу фон Биндеру и покажет ему письмо, «Я не могу составить для вас этот список, посмотрите, — скажет он ему почтительно, — мне угрожают. Все говорят, что вы уйдете отсюда, а потом партизаны меня посадят. Поймите, господин генерал… Пусть этот список напишет вам пан комиссар Ондрейка».
Он шел, тяжело волоча ноги в высоких ботинках. Плелся по покрытому грязью тротуару и думал о коровах. И у него есть четыре коровки, неужели их заберут? Ведь это его коровы. Нет, так они не смеют поступить, это ни на что не похоже. Но зачем тогда им этот список? Он скажет генералу прямо: «Я напишу список, но для меня сделайте исключение. Не забирайте моих коровок, ведь на жалованье мне не прожить».
Но если немцы уйдут, его же могут выбрать старостой, ведь партизаны не потерпят Ондрейку. Только вот этот несчастный список!..
В прихожей у Газдиков он остановился. Лучше, пожалуй, он сперва повидается с Газдиком, посоветуется с ним, а потом постучит в дверь комнаты генерала.
Мимо окна, выходящего во двор, прошел немецкий солдат с винтовкой на плече. Негромко постучав, Блашкович открыл дверь спальни. В кресле-качалке, держа тарелку на коленях и кусок белого хлеба в руке, развалился Газдик. Он ел извлеченное из старых запасов сало с перцем.
— Здравствуй, Густик, — улыбнулся он Блашковичу и поискал взглядом свободный стул среди заполнявших комнату вещей, перенесенных из столовой. — Ну, садись, садись, раз уж ты пришел… Как видишь, закусываю, так уж я привык, всегда ем в десять часов…
Когда Блашкович уселся в кресло, Газдик почмокал губами и завел пустой разговор:
— Дождь будет, сумасшедший какой-то апрель… Ну, как ты живешь?
Ответа он и не ждал. Когда солнце пробралось через тучи и засияло за кружевными занавесками, лицо его прояснилось. Он поставил тарелку на стол, проглотил последний кусок сала и улыбнулся:
— Знаешь, как я рад, что наступает весна! Сад зазеленеет. Я думаю, что эти немцы были нам не во вред. Кое в чем еще и помогли. А мы ведь все-таки были, — он громко расхохотался, так что его брюшко затряслось, — как говорится, в подполье.
Блашкович сморщился и махнул рукой:
— Где там не во вред!..
— Да, конечно, — прервал его Газдик и церемонно вытер губы салфеткой. — Часто нельзя было даже поесть в положенное время. Придет сюда генерал — и пошло, веди с ним разговор. Но и помогли тоже… Знаешь, между нами… Был у меня на лесопилке один такой революционер, по фамилии Банерт, все придирался ко мне. Ну так я шепнул несколько слов генералу, и знаешь что? — Он засмеялся тонко, добродушно, как над остроумным анекдотом, и прошептал: — Взяли его. Теперь будет работать в Германии, раз ему здесь не нравится.
Блашкович зевнул. Трижды похлопав себя ладонь по губам, он спросил безразличным тоном:
— В концентрационном лагере?
Ни он, ни Газдик не видели в этом ничего плохого. Что ж, там революционера научат порядку, глядишь, получится из него послушный рабочий. От Блашкович зевота передалась Газдику. Тот деликатно прикрыл рот белой салфеточкой и проговорил, подавляя зевоту:
— Да, ты прав, в том самом концентрационном… Знаешь, не хотел бы я там оказаться, брр… А ты?
— Что же, люди и там тоже живут. Но дома всегда лучше. Старого Кустру тоже увезли, так, по крайней мере, говорят. — Блашкович опустил глаза и добавил: — Знаешь, Йожко, я пришел к генералу. Письмо вот получил от партизан…
Газдик зашевелился, как окоченевшая муха, попавшая в тепло, а потом приложил палец к губам:
— Тс-с! Тише! Ну и что они пишут?
— Чтобы я не давал немцам этого списка владельцев скота, а в крайнем случае — без номеров домов…
«Так-так, список», — подумал Газдик и сказал:
— Знаешь, сегодня утром мы были вместе с доктором у декана. Я хотел зайти к тебе и передать, что декан с доктором сказали, пусть этот список напишет кто-нибудь другой.
Блашкович потер глаза. Слова Газдика вернули ему прежний покой, как будто и не размышлял, и не терпел он так много в последние дни.
— Хорошо, я его напишу без номеров, — пробубнил он себе под нос.
Наконец-то нашелся кто-то, кто ему сказал, что делать. Ну как может человек оставаться один в такое время? Кто-то должен подсказать ему, как быть. Если бы он знал адрес того, кто написал это письмо, он ответил бы ему сразу же, что напишет список без номеров домов, что он хочет сберечь народное имущество, хотя и подвергает себя огромной опасности. Очень хорошо, что они пишут ему, он так и знал, что его не забудут. А осознав, что хочет послушаться партизан, он подумал: все-таки, что ни говори, он является подпольщиком. Он вздохнул: «Боже, совсем памяти не стало!»
Как раз в это время Приесолова сидела перед телефоном в каморке у старого Чвикоты и тихо говорила в трубку:
— Список мы у Блашковича забрали. Да. Что? Второй? Не знаю! Послали ему письмо, чтобы не указывал номера домов, так им будет труднее разыскивать. Что? Хорошо, скажу Имро, чтобы его вечером все-таки забрали. Уж как-нибудь…
Старший лейтенант Шульце вернулся домой только под утро. Снял промокшие сапоги и прислонил ноги к белой кафельной печке, в которой весело потрескивали буковые поленья. Из сеней доносился храп. Комната была вытоплена, его верный Ганс постарался. Но Шульце продрог не на шутку. Он достал из буфета бутылку коньяку и снова прижался к печке. Зубы его стучали. Он отпил из бутылки и осторожно поставил ее рядом с собой на старый, замусоленный коврик.
Закурив сигарету, он безразличным взглядом следил за спиралями дыма, рассеивавшегося под старомодной бронзовой люстрой столовой Блашковича. Потом с отвращением подумал о прошедшей ночи.
У гестапо работы было невпроворот, так что и ему пришлось вести допросы. Это не было тяжелым делом, его это даже развлекало, но слишком уж многих пришлось допрашивать. Тринадцать допросов подряд — это и для опытного судьи чересчур, а ведь он проучился на юридическом факультете всего три семестра.
Факультет? На кой черт он, собственно, учился? Шульце верит в победу. Это отступление всего лишь краткий эпизод военной эпопеи, фюрер должен выиграть. После войны Шульце, вероятно, будет высоким чиновником у имперского протектора в какой-нибудь стране. Может быть, в этой же самой проклятой Словакии. Для чего ему римское право? Во всем мире будет править воля немецкого народа, а ведь право, как его учили, это то, что приносит пользу рейху. Фон Кессель не юрист, но он дал ему хороший совет, порекомендовав руководствоваться при допросах одним принципом: если уверенности в вине нет, все же считай подозреваемого виновным. Сегодня ночью Шульце так и поступил: всех тринадцать арестованных он направил на расстрел.
На Украине Шульце пристрастился смотреть казни. Так и сегодня, прямо из комендатуры он отправился на лютеранское кладбище, где в глухом месте за покойницкой немецкие солдаты должны были ночью осуществить расстрел.
— Бр-р, гадость! — проговорил он, вспомнив, как какой-то старик дергал головой уже в яме, которую перед расстрелом сам выкопал. Так ему и надо, бандиту, зачем помогал партизанам? А его сын, двадцатилетний шалопай, вел себя во время допроса нагло. Он сказал, что вывозил хлеб в лес потому, что партизаны пришли помогать людям. Шульце посоветовал ему на том свете держать себя скромнее и покорнее. Шульце приказал также расстрелять трех женщин — двух из Дубровки и одну из Погорелой, — хотя располагал лишь анонимными доносами на них, что они якобы укрывали партизан. Четвертой была жена покойного пекаря Веверицы. Осел, отравился хлебом вместо этих бандитов, а она, вероятно, их предупредила, и партизаны до сих пор продолжают свои дела. Недавно снова взорвали поезд.
Среди казненных был и рабочий с лесопилки Газдика. Шульце запомнил его фамилию: Банерт. Генерал приказал, чтобы его передали гестапо для отправки в рейх, что он настраивает рабочих против хозяина лесопилки, но Шульце подумал: зачем кормить дармоеда? Фронт уже приближается, расстрелять! Остальные шестеро осужденных на смерть были молодыми ребятами, спрятавшимися, когда солдаты хватали молодежь для отправки в рейх.
«Если я поступил с ними несправедливо, да будет им земля пухом», — подумал он ухмыляясь.
Он медленно встал со стула и завел граммофон. Потом снял френч, расстегнул воротник рубашки и, раскачиваясь из стороны в сторону, запел:
Unter der Laterne
Vor dem grossen Tor… [46]
Потом он насупился, заскрипел зубами и покачал головой: вспомнил, как тот рабочий, когда его поставили перед ямой, прокричал какую-то непонятную фразу, в которой прозвучало имя «Сталин».