Михаил Коряков - Освобождение души
— D’avoir un enfant comme celui-ci. Regardez-le!
Девочка была запеленутая. Маленькие, как две черные смородинки, глаза ее смотрели в потолок; над нежными, чудесно вырезанными ушами вились легкие темные волосы.
— Ah, oui! — улыбнулась Маруся и наклонилась к кровати, куда Медея положила девочку.
Нюра повернулась на бок, достала набухшую грудь. Ваткой, вымоченной в борной кислоте, сестра отерла сосок. Крошечный ротик девочки, наморщился, но потом открылся, она начала сосать. Дрожь пробежала по телу Нюры. Она закрыла глаза. Маруся комкала в руках гвоздику и, порвав бледно-зеленый стебель, поднялась со стула,
— Поедемте, Коряков. Она, наверное, спать должна.
— Посидите, — отозвалась Нюра издалека, как-бы из другого мира. — Куда вы торопитесь?
— Пора. Ты поправляйся скорее. Дочка у тебя — ягодка!
Из родильного дома Маруся вышла взволнованная. Нюре, ослабевшей родами, было легко и радостно. Жизненные силы, бродившие в Марусе, не находили выхода. Душная, спертая атмосфера, в которой она жила, была невыносима. По дороге в посольство Маруся молчала. Было видно, что ей стоило огромного напряжения, чтобы не разрыдаться.
Машина повернула на рю Гренель. Шофер затормозил. Из широких ворот посольства вынырнул мотоциклет. Коля-шифровальщик сидел, широко раскинув руки на руле. Позади сидела, туго завернув юбку на округлых коленях, Фая. Она увидела нас в автомобиле и улыбнулась, помахала рукой. Колька дал газ. Мотоцикл, кренясь, понесся по кривой, узкой уличке. Только машина, въехала во двор, Маруся выскочила и, втянув голову в плечи, побежала наверх, в свою комнату.
Колину-Фаину свадьбу приурочили к 7 ноября — празднику 28-й годовщины «Великой пролетарской революции». Днем был торжественный прием для дипломатического корпуса. Там пролетарий-дипломат Панченко блистал золотым шитьем мундира, который был скроен знаменитым Журкевичем, кроившим в былые времена фраки для царских послов. Вечером тот же Панченко, на правах «профорга», распоряжался «торжественным заседанием коллектива сотрудников посольства», а затем и свадьбой Коли и Фаи.
Прежде, чем заняться водочкой и семгой и кричать молодым: «Горько! Горько!», полагалась политическая зарядка. Доклад, посвященный 28-й годовщине, произнес сам посол. Отбыв политическую повинность, перешли в большой зал, уставленный длинными столами. Панченко стоял у окошка и холодными, зелеными глазами соглядатая ощупывал каждого, кто появлялся в дверях.
— Клюнем, что ли? — оскалился металлическими зубами коренастый, широкоплечий военный, подходя к Панченке и пожимая руку. То был майор Арсений Березин, начальник оперативной группы НКВД по парижскому району.
— Присаживайся вот туда… к тому столу, — показал ему с улыбкой Панченко.
Директорша столовой, блистая дорогой, усыпанной камнями брошью, рассаживала гостей. Она неплохо подработала на 28-й годовщине «пролетарской революции». Из Реймса привезла две грузовых машины шампанского — половину продала на черном рынке. Коньяк, который для посольства отпускался по 176 франков бутылка, она сбывала в кафе по 500 франков. Темные делишки такого рода не составляли секрета в советской колонии, Кассир посольства, в компании со вторым секретарем, «заработали» не один миллион франков, пользуясь тем, что при обмене старых кредитных билетов на новые посольству обменивали любые суммы без ограничения; офицеры военной миссии мешками привозили из Германии марки, там уже вышедшие из употребления, и обменивали их на франки; на черном рынке продавали все, что продается: автомобили, отобранные у немцев и пригнанные в Париж, пишущие машинки, так же привезенные из-за Рейна. Когда все расселись и после того, как посол провозгласил первый тост за «любимого Сталина», а советник посольства — «за верного сталинского соратника, руководителя внешней политики СССР товарища Молотова», поднялся Панченко и, показывая на Колю и Фаю, крикнул:
— За молодых!
Все «торжественное заседание» только и ждало этого момента — сигнала для настоящего праздника. Коля-шифровальщик улыбался так широко, что его щеки, казалось, колыхались в воздухе, отдельно от лица. Фая сидела прямо и строго — внутренне сосредоточенная, немного бледная. К ней шла бы белая фата, по-монашески скрывающая лоб и щеки, белые цветы и ветка флер д'оранжа… Но вместо «Гряди, гряди голубица» раздавался голос Панченко, который по должности партийного наставника произносил новую речь в том, что «партия Ленина-Сталина стоит за крепкий брак и по-большевистски заботится о материнстве и младенчестве».
Впрочем, эту речь почти не слушали, Видясов предлагал Березину приложиться к «вдове Клико», но тот, полупьяный, смеялся:
— Такого слабого напитка моя душа не принимает! Хватанем-ка лучше нашей… «московской очищенной»!
Березин налил граненый стакан. Пил он неприятно, обхватывая края стакана широкими липкими губами, по-мертвецки закатывая глаза. Выпил и, вытянув губы, выдохнул из себя спиртовую крепость. На продолговатом блюде перед ним лежала селедка с петрушкой во рту и распластанными серебряными щечками. Березин закусил, прожевал и прищуренными глазами уставился на Марусю, сидевшую напротив:
— А ты чего сумная?
Маруся подняла темные глаза, оттененные пепельными кругами. После визита в родильный дом в ней что-то надломилось: она начала худеть, осунулась, нос у нее заострился. За праздничным столом она сидела отстраненная, чужая.
— Ничего, так…
Маруся не любила Березина. Майор был немолод, имел детей. Однако, это не мешало ему быть пьяницей, бабником. Про него рассказывали, что он заманивал к себе эмигрантских девушек. После войны в Париже было много эмигрантов — «советских патриотов», которые искали работы в советских учреждениях: посольстве, торгпредстве, военной миссии. Девушке, нуждавшейся, в заработке, Березин предлагал: «Приходи ко мне… У меня есть работенка… Перевести кой-какие статьи из французской прессы». Девушка приходила и попадала в обезьяньи лапы: майор ставил ей «условия» работы, принуждал к сожительству.
— Нет, ты мне скажи… — проговорил Березин, упрямо и старательно подбирая слова. Поднявшись и слегка покачиваясь, он обошел длинный стол и сел возле Маруси. — Ты мне скажи, чего ты такая сумная? Давай кричать: — Го-орько! Го-орько!
Кругом подхватили крики майора. Коля обнял одной рукой Фаю и поцеловал ее в приоткрытый рот. Березин положил руку на Марусино плечо и, склонившись, что-то зашептал на ухо. Маруся резко встала.
Майор оскалился металлическими зубами и, отвалясь на спинку стула, запел:
…Губы твои алые, гибкий стан,
Я влюблен безумно, как болван!..
— Болван! Болван и есть! — пробормотала Маруся, отходя.
Березин налил стакан водки и перегнулся через стол к Панченке:
— Яша, друг… по маленькой! Хай живе НКВД… наш комиссариат внутренних дел!
Панченко тряхнул кудрями:
— Наш комиссариат внешних дел!
— Хай живе НКВД!
— Хай живе…
Праздник был в полном разгаре. Жена шофера Санько плясала, придерживая полную грудь рукой, чтобы не подпрыгивала. Упаковщица почты в аляповатом, расшитом золотом платье сидела в углу на диване и пела:
«Частица черта в нас заключена подчас…»
Неожиданно раздался зычный голое Гузовского: «Прошу внимания!» В руках он держал только что принесённую дежурным курьерам телеграмму:
— Товарищи! Постановлением Верховного Совета СССР награждены: первый секретарь посольства Видясов — орденом «Знак Почета», начальница канцелярии Петрова — медалью «За трудовые заслуги», шофер Санько — медалью «За трудовое отличие».
Раздались крики «ура». Все кинулись поздравлять награжденных. Губы у Маруси вдруг задрожали, слезы брызнули из глаз, — она громко, на весь зал, закричала:
— Не хочу… не надо мне вашей медали! Убирайтесь вы все к чорту! Отправляйте меня в Москву… домой хочу! Послали меня совсем девченкой, а теперь мне уже двадцать пять… еще два-три года, кому я там буду нужна, хоть и с медалями и орденами!
Маруся рухнула на диван, закрыла лицо ладонями и горько-горько разрыдалась. Пожилая, седая женщина, кухарка с посольской кухни, обняла ее за плечи, приподняла и повела к двери:
— Ну, что-же, милая, поделаешь-то… Ведь сама знаешь: плачь-не плачь — Москва слезам не верит…
Освобождение души
Как это назвать? Как выразить волнение, которое испытывали мы, молодые русские люди, поднятые на гребень военной волны и прибитые к чужому и незнакомому берегу? Противоречивое, сложное чувство. Тут и страх: будто потерпел кораблекрушение и выброшен на дикий остров, где мало-ли что может случиться. Тут и алчность познания, которая бывает, порою, сильнее страха: так, верно, путешественник вступает в дебри, населенные удавами и людоедами. Тут же и радость встречи: берег-то, оказывается, совсем не дикий, и никакие тут не людоеды а все свои. Правда, удавы были: из советской репатриационной миссии. Ну… поглядывай!