Аурел Михале - Тревожные ночи
Вначале марта тысяча девятьсот сорок пятого года мы все еще сражались в горах Яворина в Чехословакии. Немцы закрепились здесь, организовав почти непреодолимую оборону глубиной в четырнадцать — шестнадцать километров. Прошло уже пять недель, как мы вступили в этот горный массив. Тяжелых жертв потребовал от нас этот путь. Многие остались лежать на кладбище в Лесте, пали, сражаясь за освобождение Чехословакии от гнета гитлеризма. Здесь, возле этого кладбища, прорвали мы первую линию немецких укреплений Лест — Оремов-Лаз и стали спускаться, нанося непрерывные удары по обороне противника, к следующей полосе их укреплений, тянувшейся в направлении Добра-Нива.
Мы старались как можно быстрее выйти на реку Грон. Но на последнем рубеже перед рекой Грон немцы сражались отчаянно. Они знали, что, если мы выбьем их из дотов, они будут отброшены на тот берег реки. Атака наша была остановлена в лесу, где мы неожиданно вновь наткнулись на неприятельские доты. Лес впереди все более редел, переходя постепенно в поляну, голую, как плешина, а по другую ее сторону прятались в тени сосен глубоко врытые в землю почерневшие доты немцев.
В тот день, о котором я веду рассказ, мы с ночи заняли позиции другого батальона, истребленного гитлеровцами. Все офицеры и унтер-офицеры этого батальона пали в бою: мне не от кого было даже принять участок. Уцелевшие солдаты под командованием нескольких сержантов и капралов были так запуганы, что их пришлось отвести в тыл. Они почти обезумели от шквального огня, которому тщетно пытались противостоять.
Я подтянул в темноте одну за другой роты к краю поляны: на заре нам предстояло идти в атаку. Гитлеровцы, однако, почувствовали наше приближение и в течение нескольких часов непрерывно поливали нас огнем из дотов, поражая в особенности тех, кто, будучи не в силах дольше переносить пронизывающую сырость и грязь окопов, пытался привстать на колени. И природа, казалось, ополчилась против нас: погода стояла отвратительная. Земля от талого снега набухла, как губка. Из стен окопов непрерывно сочилась вода, а сверху днем и ночью сыпал на нас мелкий холодный дождь. Под утро он перешел в мокрый снег. Ветер, с ревом носившийся по лесу, кружил и швырял его во все стороны. Мы промокли до нитки, холод прохватывал нас до костей, пропитанная водою и грязью одежда обледенела и превратилась на груди и спине в затвердевшие плиты.
Немудрено, что мы ждали рассвета злые и ожесточенные. Темнота еще не рассеялась, когда мы пошли на штурм. Бойцы охвачены были дикой яростью, более походившей на отчаяние и безумие.
При первом же броске полегли многие, увы, слишком многие; зарылись лицом в землю, харкая кровью и грязью. Но мы снова поднялись и, сомкнув ряды, с еще большим ожесточением ринулись вперед цепь за цепью. Каждая новая цепь, однако, уже через несколько шагов разбивалась о непреодолимую огневую завесу немецких пулеметов и минометов.
Тогда я сделал попытку поднимать бойцов поротно, чтобы дать каждой роте возможность выиграть хотя бы семь — восемь шагов и так приблизить передние как можно ближе к сети проволочных заграждений. Но и из этого ничего не получилось. Роты сразу же перемешались, и все застряли на одной линии. Только когда стих неприятельский огонь, смогли мы в этом беспорядочном нагромождении тел разобрать, кто еще остался в живых. Измученные солдаты потащились назад по мокрому снегу и грязи, похожие на какие-то черные пугала. Они выискивали норы, в которые могли бы укрыться от неприятельских пуль, или начинали лихорадочно окапываться.
Я между тем связался с нашей артиллерией, и она обрушила на немцев ураганный огонь. Уже через несколько минут их доты и проволочные заграждения потонули в темных клубах дыма и гари.
По окончании обстрела я снова поднял бойцов на штурм, но через несколько шагов нам опять пришлось залечь. К вечеру, после целого дня непрерывных атак, мы находились примерно в двухстах метрах от дотов, амбразуры которых ощетинились стволами пушек и пулеметов. Как и батальон, сражавшийся здесь до нас, мы были остановлены у границы минного поля. От нее до сети проволочных заграждений и далее до стен дотов, расположенных в шахматном порядке, простиралось подлинное царство мертвых.
«Зря только извожу людей!» — подумал я и дал приказ прекратить атаку. Ясно было, что таким путем нам не одолеть немецких дотов. К вечеру я потребовал, чтобы артиллерия вновь обстреляла неприятельские позиции, и под ее прикрытием отвел измученные роты назад в лес. Только очутившись в его кромешной тьме, где нельзя было различить ни деревьев, ни фронтов, где неистовствовали ветер и снег, ощутили мы всю тяжесть обрушившихся на нас страданий и горя. Десятки наших товарищей остались лежать на подступах к минному полю. Стоны раненых, потерявших терпение в ожидании возвращения санитаров, мрачным эхом отдавались в лесной чаше.
Подавленный, бродил я бесцельно среди бойцов своих рот; сердце мое сжималось от боли. Люди измучены были до предела и физически, и душевно. Они сидели в одиночку или группами под деревьями, бессильно привалившись спинами к стволам и уставившись глазами в землю, в каком-то покорном, тупом ожидании. Время от времени кто-нибудь из бойцов поднимался и шел от группы к группе, держа в кулаке зажженную сигарету или пачку отсыревшей махорки, которую никак не мог раскурить. Более ослабевшие, чтобы защититься от снега и ветра, укладывались под натянутые на штыки плащ-палатки. Тут они постепенно отходили и обсыхали, согревая друг друга теплом своих тел и дыхания.
Заглянув под край такой плащ-палатки, можно было при слабом свете сигарет увидеть, как курился легкий пар от их промокшей одежды.
Я молчал. Я знал: должно было пройти время, чтобы люди уверовали в свое спасение, в то, что им действительно удалось выйти живыми из этого ада. Мне страстно хотелось подбодрить своих бойцов, сказать им слово утешения, ласки, но я никак не мог найти подходящих слов, таких, которые отвечали бы их душевному состоянию. Они же словно боялись разговоров и, удрученные, искали успокоения в тишине и уединении леса.
Охваченный глубокой печалью, направился я к небольшой ложбинке, куда сносили наших раненых для отправки в полевой госпиталь. Прошлой ночью, до начала штурма, у меня произошел горячий спор с лейтенантом Манолаке. А сегодня под вечер я увидел, как он упал раненый перед своей ротой. Это был хороший офицер, и меня мучила совесть, что мы с ним расстаемся в ссоре. Я нашел его лежащим на носилках в ожидании санитаров. Опустившись возле него на колени, я положил руку на его лихорадочно горевший лоб. Он открыл глаза и, узнав меня, попытался поднять руку, чтобы дотронуться до моей. По-видимому, он был рад моему приходу. Однако и сейчас сразу же заговорил о наших вчерашних разногласиях.
— Ты должен признать, — произнес он тихим, прерывающимся голосом, — что я был прав… Ты же кадровый офицер и знаешь, что так не идут в атаку на укрепленные позиции…
— Я уж тебе говорил, — старался я успокоить его. — У нас очень тяжелое положение. Наша армия истощена многолетней бесплодной войной, которую мы вели там, на востоке…
Но Манолаке, поднявшись на локте, несмотря на мое противодействие, снова стал убеждать меня, горячась и задыхаясь от кашля:
— И все же эта истощенная армия нашла в себе силу подняться и повернуть оружие против гитлеровцев. Нашла в себе силу начать новую войну… биться и в Трансильвании, и в Будапеште, и здесь в горах, в Татрах… И она будет биться так до тех пор, пока Гитлер не будет сломлен… Я в этом уверен… Откуда же черпает она эту силу? Мне незачем говорить тебе… Ты это сам знаешь… В своей любви к родной земле, к свободе… Это большие слова, мне даже боязно их произносить, потому что, ты знаешь, как их сейчас загрязнили, опошлили. Те, кто в прошлом не уставали повторять их, сегодня палец о палец не ударили, чтобы поддержать эту войну… Ах, — со стоном вырвалось у него, — может, поможет мне бог спастись. Покажу я тогда этим из генерального штаба и господам, которые…
Приступ кашля заставил его замолчать.
«Какой ты еще ребенок! — подумал я про себя, вытирая платком пот с его влажного лба. — Что мог бы ты сделать! И вообще, кто может выправить нынешнее положение? И все же он прав, — должен был я признаться самому себе. — Мы здесь воюем, а тыл наш подрывают те, кто не хочет этой войны… Но армия есть армия, и что бы там ни было, нужно воевать…»
— Мы голодны и раздеты, — продолжал Манолаке с горечью. — Вооружение у нас случайное и устарелое. Орудия разбиты и изношены. Каждую винтовку до тебя носили десятки павших в бою. Боеприпасов не хватает. Пушки и минометы, выпустив с утра по три — четыре снаряда, замолкают. Даже винтовочных патронов у нас недостаточно. Ты, надеюсь, не забыл, как мы пошли в атаку на высоту тысяча восемьдесят, только чтобы раздобыть немецкие патроны…