Андрей Тургенев - Спать и верить.Блокадный роман
— Ты лучший, Саша… — Генриетта Давыдовна сказала тихо и опять как бы никому, в пустоту.
— А что Арвиль написал, ты помнишь, Варя? — не дослушал жену Александр Павлович.
— Арька… — припомнила Варенька. — Арька написал, как сапог трудно живет, старый, весь порванный, каши требует. Подвязан веревочкой, ходить тяжело, не хочется. И вдруг его не надевают. День доволен — наконец-то дали не походить! Второй день доволен! На третий смутился. Потом забеспокоился. Арька еще написал «забес-поклепился», а вы ему сделали за неуместный жаргон. Ну вот, сапогу уже снова хочется походить немного, а хозяин-то умер… Ой!
Варя хлопнула ладонью по рту, ей показалось ужасно неправильным говорить теперь «умер». Генриетта Давыдовна — ладони к лицу. Александр Павлович усмехнулся, и даже как-то недобро, что ли, чего ни разу с ним во всю жизнь не бывало. У Юрия Федоровича, лучше других разглядевшего усмешку, аж глаза на лоб покатились.
— Не паникуйте, прошу вас, — начал Александр Павлович с невеликой, но заметной в силу неожиданности толикой раздражения. — Я сейчас лежу, думаю… Вот я умру, а вещи останутся. Ботинки мои, чашки. И нет им дела до моих радостей и бед. Они неодушевленные — вещи. Я не раскаиваюсь в теме сочинения! — Александр Павлович чуть оборотился к Вареньке. — Пусть это обман, но важна мысль, что во всем есть частичка души. Но… Они ведь и сами не уцелеют. Чашки придется продать, не бог весть что за ценность, но все ж кузнецовские. Пальто, Генриетта, у меня неплохое, весной шили, отрез брали по первомайскому ордеру… Придется продать!
— Что же вдруг — пальто продать? — растерялась Генриетта Давыдовна.
— А стол сжечь. И шкафы, и книги… Зима идет, Генриетта. Печку топить!
— Да у нас и печки-то нету, — так растерялась Генриетта Давыдовна, что и плакать перестала. — У нас отопление включат…
— Не включат! — нехорошо выкрикнул Александр Павлович. — Ничего не включат, еды не будет, воды не будет!
— Нет! — вскрикнула Варенька.
— Саша, Саша, ты это…. — прокашлялся Юрий Федорович. — Не нагнетай! Я сегодня в партком з-заходил. Всерьез сведения, что немецкое н-наступление почти з-захлебнулось. Резервы у Гитлера на пределе. Мы готовим серьезную к-контрат-таку!
— К-контрат-таку! — передразнил Александр Павлович, и так это было в нем странно и ново. — 200 хлеба по новой норме! Вот и вся к-контрат-така!
Александр Павлович сел в постели. Под белой-белой сорочкой Варя увидела на теле Александра Павловича серый религиозный крестик. «Неужели он носит крест?» — с ужасом подумала Варя. Александр Павлович тут же лег, будто сильно устал от одного движения. И продолжал спокойнее уже:
— Пока мы терпим поражение, друзья мои, и катастрофическое. Чтобы отыграть упущенное, нужно время. Не раньше чем к Новому году… А знаете, мне ведь было откровение, — вдруг прозвучало такое редкое слово, — что победим мы к весне. Победа наша будет прекрасна, но до этого предстоят великие испытания. Ленинград ждет голод и холод.
Генриетта Давыдовна съежилась, Варенька дрогнула, как стекло оконное в бомбежку.
— М-мороз в первую очередь ударит по фашистам! — уверенно начал дядя Юра. Варенька глянула на него с надеждой. — Н-немецкие в-войска не готовы к холодам! Нет обмундирования, условий, они непривычны.
— Они в лесу поумирают, а мы в городе, — кивнул Александр Павлович.
— Саша! — решительно заявил дядя Юра. — Я понимаю твое состояние, но ты все равно не должен поддаваться панике! То, что ты говоришь, совершеннейшим образом неуместно!
— Хорошо, хорошо! Я перехожу к делу. Генриетта, Варенька, Юра, вы мои любимые друзья и я хочу сообщить вам о своем решении. Вы знаете, что я умираю, что операция невозможна…
— Я н-написал Кирову, и в з-здравотдел, и… И, знаешь, бывают случаи, что организм вдруг сам, внутренними резервами…
Юрий Федорович сам не верил своим словам. Александр Павлович поморщился: не мешай.
— Значит, умираю. В откровении было явлено, что жизненных сил во мне осталось чуть менее чем на месяц. Это значит, что в течении месяца я буду тебе, Генриетта, тяжкой обузой…
— Обузой! — всплеснула Генриетта Давыдовна. — Саша, опомнись! Ты мне светом будешь и солнцем!
— Да не мешайте же мне! — рассердился Александр Павлович. — Я говорю важные вещи. В школе начнется учебный год, у тебя, кроме бесполезного мужа, хлопот достанет. Стало быть, нужно умереть как можно быстрее. Сначала, Юра, я хотел попросить тебя достать мне йаду. Но потом решил, что это будет прямое самоубийство, а это грех… Да, грех! Я… Я уйду из жизни сам, да, но более естественным путем. С сегодняшнего дня я перестал есть. Я думаю, что протяну неделю. Это очень удобно: смотри, Генриетта, я успею получить карточки, а потом ты сможешь пользоваться моими карточками почти целый месяц! Кроме того, ты с помощью Юры, и Кима, и Вари успеешь похоронить меня по-людски. Скоро, было дано мне в откровении, мертвецов будет множество, и их придется хоронить в общественных могилах. Ты, Генриетта, ведь не хочешь…
«Об-щест-вен-ны-е-мо-ги-лы», — по складам прощелкало в варенькином мозгу.
— С другой стороны, и мне удобнее умирать от голода, пока еще есть еда. Многие умрут, страстно желая есть, а для меня это будет скорее не мучение, а эксперимент. Мне будет легче, поскольку это мое собственное решение.
— Я не смогу без тебя, — сказала вдруг Генриетта Давыдовна, подтянула свой стул к кровати. Александр Павлович взял ее за руку.
— Генриетта, драгоценная, но я же все равно умираю. Друзья! Я согласен, я… бросаю вас. Я хочу уйти раньше, пока ужас еще не встал над городом во весь свой гигантский рост. Вас ждут великие мучения, а я… трусливо… Друзья, мне кажется, я заслужил… Я горд своей жизнью. У меня много прекрасных учеников. Генриетта, ты ведь знаешь, что я всю жизнь любил тебя больше света. Я хочу… Позвольте мне побыть эгоистом. Я хочу прожить эту неделю для себя. Я буду лежать и вспоминать свою жизнь. Наплевав на всех. Тешить гордыню, да. Упиваться, что я способен на такое решение… Богатырское решение!
В коридоре что-то проурчал Бином.
— Я даже… — Александр Павлович вновь не очень хорошо усмехнулся. — Я даже хотел покуражиться. Потребовать от вас, чтобы вы нашли мне священника. Для исповеди. Я ведь крещеный, хоть в церковь и не ходил, и… Где бы вы его нашли? — трудно, опасно. Но вы бы искали, ведь вы меня так любите, а последняя воля… Но потом я подумал, что вы бы сказали мне, что нашли священника, что он уже идет, и я бы ждал, а вы бы сказали, что священник шел и погиб под налетом в пути. Вы бы мне так сказали, обманом!
«Это не он, не он говорит», — стучало в Вареньке.
— Да тебе не в чем исповедоваться, дурак, — спокойно сказал дядя Юра.
— Не в чем, согласен! — усмехнулся Александр Павлович. — А может и есть в чем, откуда ты знаешь? А? Откуда вы все знаете? Да хотя бы в этих словах моих, и в мыслях, словам соответствующих — должен я покаяться, должен?
Руку он от Генриетты Давыдовны давно отдернул, теперь она его за руку пыталась схватить.
— А йаду, йаду — ты, Юра, все же достань. Там можно в госпитале, я уверен. Достань, чтобы у тебя самого был, и Генриетте дай, и Вареньке, чтобы у всех был! На случай крайних мучений, когда придут, когда терпеть сил не станет… Или давайте сейчас, а? Давайте вместе! Завтра! Тогда и я с вами, не буду неделю ждать, грешить так грешить! Завтра! А? А?
Усмешка не сходила с лица Александра Павловича, а казалось, напротив будто путешестовала по нему, слезла с губ и по всему лицу бегала.
Глобус упал со стола, хотя ничего: не бомбежка и никто не толкнул.
25
Вечером, в тревогу, Максим выбрался на крышу общежития. Небо слегка колыхалось, словно дышало. Слева, на Юге, оно розовело и бурлило, облака бултыхались, как суп кипит: там шел бой. Прямо, над заливом, колотили большие корабельные пушки, и вспышки отражались в небе, будто молнии. Звуки докатывались глухие, как шары по доскам. Такой бой: шорох да цветомузыка.
Бойцы противовоздушной защиты, изготовившие щипцы на случай зажигалок, усталые, небритые, с недоумением смотрели на присланного из Москвы (слух уже расползся) перспективного полковника: бродит по крыше, как по экскурсии, руки в карманы.
Фашиста не пропустили, тревога иссякла, шары примолкли, всполохи вылиняли. Облака расступились, несколько любопытных звезд высыпалось над пустынным городом. Пахнуло воздухом: болотным, ядовитым. Луна круглая вылупилась преувеличенно. Дома-сундуки неуютно громоздились, сколько хватало взгляда, неуместные, мешающие болоту вольно чавкать себе и бултыхать пузырями.
26
Комната Патрикеевны была самой маленькой в квартире. Так, длинный чулан, а не комната. Влазил только сундук, служивший одновременно и кроватью. Отчего Патрикеевна свободное время проводила в коридоре, сидя на другом своем сундуке, высоком, болтая ногами и на-мурлыкивая что-то. Газеты читала.