Иван Ермаков - Солдатские сказы
Годов поди с десяток с тех пор прошло, как Калмыков со своим воинством в Китай убрался. Попроелись ихние благородья, пообтрепались, которые репкой торговать стали, а капитан из разведки к барахолке приохотился. Перебирал он как-то пожитки свои, заваль всякую, и попалась ему на глаза Федина табакерка.
«Стоп! — думает. — За эту штучку, если на охотника напасть, большие деньги взять можно. Порох с „Авроры“. Да ведь во всем белогвардейском буржуйском мире у одного меня такая редкость! С кем же бы это сделку сотворить?»
Думал-думал — дошел: «Надо на портовый базар податься. Там разных наций лунатики бывают. Американцы особо… Охочи до всяких памяток. Вон гвардии подполковник Заусайлов зубами Гришки Распутина торгует— озолотился! Вторую уж сотню продает. Сам, говорит, навышибал. Пешней. Когда тело под лед спускали».
Ну и на базар.
В это время как раз случилось стоять в китайском порту одному нашему кораблю. И служил на этом корабле не кто другой, а сам наш Федя. Уволился он на берег: «Куплю, мол, сынку игрушку какую. Дракончика там или болванчика… Китайцы — мастера насчет игрушек».
Ходит Федя по базару, и вдруг слышится ему слово: «Аврора!»
Он — на это слово.
Смотрит, стоят кружком матросы. Из-под всех флагов народ. А в середке у них белячок с табакеркой крутится. Клянется, божится, что порох действительно с «Авроры». Только матросы не верят. Покачивают головами да смеются. Они-то смеются, а два каких-то хлюста, с сигарами в зубах, всурьез табакеркой интересуются. Федя поближе. Смотрит — табакерка-то его! На порох глянул — порох тот самый, «авроринский»! И «продавца» узнал.
— Откуда он у тебя взялся? — по-русски спрашивает.
Тот гад прямо ему в глаза:
— Парнишко один мне в гражданскую подарил. Помнится, Федей звали.
Феде, слышь, и дых перехватило:
— Вон что… Ну, и продаешь, значит?
— Да вот, на охотника…
— А во сколько ценишь?
Тот и загнул. У Феди и сотой части тех денег нет, а беляк между тем цену набивает:
— Джельтмены вот, — говорит, — дают половину запроса. Дак это что… Задарма отдать!..
Чувствует Федя, как ему опять партизанская отчаянность в сердце вступает: «Сейчас, — думает, — не стерплю… Не стерплю — садану в ухо!..» Однако опомнился: «Неудобно в чужой державе». Скорготнул зубами: «Надо что-то делать, — думает. — Побегу на корабль. Объясню братишкам, капитану. Не я буду, если этот порох в поганых руках на расторговлю оставлю!»
Матросы видят — не в себе русская морская служба.
— В чем дело, комрад? — спрашивают.
— А в том дело, комрады, что правильно эта потаскуха говорит. Порох-то действительно с «Авроры»!
Ну, и рассказал им накоротке.
— Попридержите, — говорит, — его. Побегу на корабль.
И заспешил.
Только успел с базара выбраться — нагоняет его юнга один.
— Воротись, — говорит, — комрад! Матросы зовут.
Воротился. «Что там такое?» — думает.
Смотрит: носит старый боцман фуражку по кругу, а матросы деньги в нее бросают. И английские, и турецкие, и испанские — всех монетных дворов чеканка в картуз летит. Слышит Федя, что и медь там же звенит, в фуражке. Вынул он свою получку и туда же ее.
«Прости, сынок, — думает. — Дракончика я тебе не сейчас… В другой раз куплю. Ты понимай, сынок! Тут пролетарьи соединяются! А дракончика мы завсегда…»
Выкупили матросы табакерку — подают Феде.
— Держи, комрад, свой порох!
А его слеза душит.
— Спасибо, — говорит, — товарищи! У кого гроб господень, а у пролетарьята своя святыня. Ее при верных руках сберегать надо. Держите-ка!
С тем по щепотке да по зернышку и роздал порох. Табакерку боцману вручил. И поплыл тот порох по морям и океанам во все концы земли. Под всеми флагами!
Вот тебе и следочки — табакерку искать. А впрочем, может, сама объявится. Мокеич-то не без загаду особый режим жизни себе установил:
— Я, брат, другой раз нарочно пчел сержу. Нажалят они меня — сердце-то бодрей токает. Жду, где еще Федина посудинка голос подаст, кто еще зачихает. Он ведь как говорил? «Эти семена, дедко, громом всхожие! В них „Вставай, проклятьем заклейменный“ унюхивается».
Матвейка по обычаю уточнит:
— Ну последнее-то ты сам говорил. Твои слова!
— Ну дак что? — встрепенется партизанский наш долгожитель. — Разве подтвердить некому? У меня, брат, в свидетелях и цари, и короли, и султаны, и фюреры, и римские папы — видал, какой народ! Спроси у них: «Чем пахнет порох с „Авроры“?» И рад бы соврать, да не дадут.
1962 г.
Богиня в шинели
Дедушка Михайла — любитель книжку послушать. Сейчас, правда, глуховат стал, а все равно приспосабливается. Ладошкой ухо наростит, клок седины между пальцами пропустит и вникает. Слушатель — лучше бы не надо, кабы не слеза. Совсем ослабел он с этим делом. Внучата уж следят: как задрожал у деда наушник, ладошка значит, которая уху помогает, так привал — жди, пока дед прочувствуется. «Тараса Бульбу» местах в четырех обслезил, а от рассказика «Лев и собачка» зарыдал даже.
— Вот ведь, — говорит, — любовь какая была… Невытерпно!
Дед от всей души слезу выдает, а внучикам то — в потешку. Нарочно пожалобней истории выбирают. Знают примерно, на котором месте дедушку затревожит — дрожи в голос подпустят и разделывают:
— Б-а-атько! Где ты? Слы-ы-шишь ли ты?
Ну, и сразят деда.
Валерка — тоже ему внучек будет, недавно из армии вернулся, — поглядел, значит, на эти ихние проказы и разжаловал грамотеев. Сам стал читать. Про Васю Теркина, про Швейка — бравого солдата… Это еще куда ни шло. Терпимо деду. Всхлипнет местами, а до большого реву дело не доходит. Другой раз даже критику наведет:
— У людей — все как у людей… Кто этот Теркин? Смоленский рожок! Миром блоху давили, а гляди, как восславлен! А Швейка? Щенятами торговал! Кузьма Крючков, опять же, одно время на славе гремел… А про наших, сибирских, и не слышно.
Валерка, в спор не в спор, а не согласился с дедом:
— Это знаешь почему, дедушка?
— Почему бы? Ну-ка…
— Слышно и про наших, да вот дело какое… Мы здесь как бы посреди державы живем. До нас любому мазурику далеко вытягиваться. Позвонки порвет. Однако какой бы краешек русской земли ни пошевелил враг, где бы ни посунулся — с сибиряком встречи не миновать. И приветит и отпотчует! Там-то вот, на этих краешках земли, и оставляют сибирские воинские люди о себе памятки…
И вот какую историю рассказал.
Во время войны организовали фашисты на одной торфяной разработке лагерь наших военнопленных. Болото громадное было. Издавна там торф резали. Электростанция стояла тут же, да только перед отходом подпортили ее наши. Котлы там, колосники понарушили, трубу уронили. А станция нужная была: верстах в двадцати от нее город стоял — она ему ток давала. Ну, немцы и стараются. Откуда-то новые котлы представили, инженеров- заработала станция. Теперь топливо надо, торф. По этой вот причине и построили они тут лагерь.
Поднимут пленных чуть свет, бурдичкой покормят и на болото на целый день. Кого около прессов поставят, кто торфяной кирпич переворачивает, кто в скирды его складывает, вагонетки грузит — до вечера не разогнешься.
Вернутся ребята в лагерь — спинушки гудят, стриженая голова до полена рада добраться. Да от веселого бога, знать, ведет свое племя русский солдат. Чего не отдаст он за добрую усмешку.
— Эй, дневальный! Немецкое веселье начнется — разбуди.
А те подопьют, разнежутся, таково-то жалобно выпевать примутся, будто из турецкой неволи вызволения просят. Каждый божий вечер собак дразнят. Мотив у песен разный, а все «Лазарем» приправлен. Вот пленная братия и ублажает душеньку:
— Это они об сосисках затосковали.
— Спаси-и, го-с-споди, лю-ю-ю-ди твоя-а-а!..
— Эх, убогие!.. С такими песнями Россию покорять?..
Немецкая та команда из Франции перебазировалась.
Там, сказывали, веселей им служилось. Вина много да все виноградное, сортовое. Сласть! Узюминка! До отъезда бы такая разлюли-малинушка цвела, кабы один француз не подгадил. Добрый человек, видно, погодился. Подсудобил он им плетеночку отравленного — двоих в поминалье записали, а пятерым поводыря приставили. Ослепли. После этого остерегаться стали, да и приказ вышел: сперва вино у докторов проверь, а потом уж употреби. А доктора «непьющие», видно… Как ни принесут к ним на проверку — все негодное оказывается. То отравленным признают, то молодое, то старое, а то микроба какого-нибудь ядовитого уследят. Ну а сухомятка немцам не глянется. Зароптали. А один из них — Карлушкой его звали — вот чего обмозговал:
«Заведу-ка я себе кота да приучу его выпивать — плевал я тогда на весь „красный крест“! Кот попробует — не сдохнет, стало быть, и я выдюжу».
Ну, и завел мурлыку. Тот спервоначалу и духу вина не терпел. Фыркнет да ходу от блюдечка. Коту ли с его тонким нюхом вино пить? Только Карлуша тоже не прост оказался: раздобыл где-то резиновую клизмочку и исхитрился. Наберет в нее вина, кота спеленает, чтоб когти не распускал, пробку между зубами ему вставит и вливает в глотку. Тот хочешь не хочешь, а проглотит несколько. Месяца через два такого винопивца из кота образовал — самому на удивленье. Чище его алкоголик получился.