Петр Сальников - Горелый Порох
— Сегодня урожайно вышло, ешки-шашки!
— Какая-то ты у меня власть бестабашная, Захарьич. Срамота, ей-бо… — усмехнулась бабка. — Ужли нельзя паек табаку выхлопотать? Тебя ж в районе все черти знают. Прости меня, окаянную. А то все вы, кураки, только на разумеевском самосаде души греете. А то вот откажет старый Разумей, тогда и покукуете…
— Чего-чего, а дыму сыщем. Чего об том молоть зазря. Ты, Надежда, дозволь-ка лучше Женьку помянуть.
— И газетку пора бы хоть какую-никакую выписать. Чай скока месяцев-то пролетело, как ослобонили нас?.. И почитали бы, и на курево сгодилось — все душе спокойнее. А то, как чуть, к Надеихе, все — Женьку помянуть… — бабка уронила в подол фартука седую косматую голову и завыла в голос.
У Антона тоже комок к горлу подкатил, взялся за шапку.
— Куда уж? Погодь маленько, пошукаю чего-либо, — дружелюбно заскороговорила бабка Надеиха. Шумнула носом в уголок фартука, промокнула глаза и с валкой усталью прошла в спаленку.
Антон слышал, как деревянным стоном скрипел шкап-самоделка, когда старуха шмыгнула туда-сюда ящиками, как снова захлопала она, силясь унять вскипевшую, никак незаживающую боль.
— Букварь-то давно издымили — от книжки-то лишь одежка осталась, — в доказательство бабка высунула в разъем занавесок руку с пустыми корочками учебника. — Теперь «арифметике» настал черед гореть. — Порылась еще в сусеках своего «шкапа» и хлипко, но уже без слез, вздохнула и подала книжку: — На, поминай!
— Я косячок малый, на одну завертку, — совестливо проговорил Антон, разламывая где-то на середине «арифметику» и приноравливаясь оторвать лоскуток в меру цигарки.
— Да рви целый! Листом меньше, листом больше… В кулаке добра-то небось не на одну закурку. Еще ведь запросишь. Рви! Не береди душу.
Бабка, видно, чем-то занялась — из спальни не вышла. Антон торопливо скрутил козью ножку. Остатние крохи табака завернул в бумажку и упрятал в подкладку шапки. Отодвинул печную заслонку, выкатил подернутый пеплом уголек, прикурил от него и усладно затянулся. Молча, бесшумно вышел на крыльцо и после табачного дыма чуть не захлебнулся свежим густым воздухом. Крылечные половицы еще не изошли от утреннего мороза — тоскливо заскрипели, нагоняя на душу непонятную нуду. Председатель сошел на тропу, им же проложенную по досветной рани, потоптался, не зная куда идти, на что глядеть. Ветра не было, и дым от цигарки лез в глаза, зарывался в лохмы романовской шапки и в щетину давно не бритого лица.
Антону было не по себе. Печаль — не печаль, а радости тоже не было: весна споткнулась на пороге апреля, вернулись отзимки, покрепчали утренники и затормозили половодье, а нынешней ночью деревню накрыло опять снегом. Хоть и не велик он — собаке на язык, а с пути сбил и весну, и думы, и работу. Куда-то позапрятались прилетные птицы, где-то бедуют от бескормицы и стужи. Лишь бестолковые галки-нахалки облепили печные трубы, орут во все глотки, славят день и славят солнце. Антон задрал голову к нему, зажмурился от блеска серебристой выси и еще слаще затянулся цигаркой. Что ж тут печального?.. Отморгашись от белизны солнца и снега, он стал глядеть на заовражное поле, на то самое, которое видел во сне уже вспаханным, готовым принять зерна, картошку и все, что нужно людям для житья. Поле, в легком снегу и в щетине жнивья, лежало унылым и пустынным. Антон незаметно для себя скоро опять скис и повесил голову. Что ж, печаль, она и при блеске солнца может существовать, тут же, рядышком, сегодня и завтра может… Кому и чем пахать это поле? Чем засевать? Одному председателю сельсовета Шумскову не под силу все это. Нужна и колхозная голова. А она, эта «голова», на печке ревмя ревет.
Еще третьеводни, согнав с поста председателя колхоза Николая Зябрева, по прозвищу Зимок, на общем сходе избрали председателем Аксинью Козыреву. Баба и на работу гораздая и на язык бойкая — по теперешнему времени ей в самый бы раз верховодить в деревне. А она, дура, в слезы и в рев: «У меня у самой четыре рта голодных, да еще и колхоз на шею… Давайте, валите… Везет кобыла — ломите кости ей, благо заступиться некому…» Убежала с собрания, забилась с ребятами на печь — ничем не выманишь. Антон уж и политикой пугал: саботаж, мол, пришьют — время военное. Но не тут-то было…
Выручало то, что местный народишко еще хорошо слушался сельсоветскую власть, то есть самого Антона Шумскова. Он сам давал наряды на колхозные работы, начислял трудодни, стращал штрафами нерадивых, урезал и повышал налоги по самообложению, сбирал растерянное добро и живность разоренного фронтом колхоза.
Вот и вчера на очередном сходе своей властью второму Николаю Зябреву, Николаю Вешнему, как звали его на деревне, колхозному кузнецу Антон дал, пожалуй, самый тяжелый наряд: разыскать и собрать с полей плуга и бороны, оставленные пахарями, когда проходил фронт в первый раз. А его тезке, бывшему председателю колхоза Николаю Зимнему приказал сформировать какой-никакой обозишко и ехать в район за семенами — строгим постановлением правительства предписывалось обеспечить ими сполна освобожденные от оккупантов колхозы. И в первую очередь! Антон, дабы не прозевать такой счастливый случай, решил послать подводы загодя, не глядя на распутицу.
Николай Зимний, а попросту — Зимок, числился теперь кладовщиком и потому, что в колхозной кладовке, кроме четырех хомутов с немецких битюгов да с полсотни пустых мешков, собранных у лядовцев под обещанные семена, ничего не было, а значит — не было и работы, то председатель сельсовета держал его при себе для исполнения важных поручении. Поездка за семенами и была таким поручением.
Оба Николая, самые здоровые и не старые еще из уцелевших мужиков, были главной опорой Шумскова в наладке колхозной жизни после освобождения Лядова. На них пока все и держалось. Но как выйдет теперь? Разыщет и соберет ли Николай Вешний плуга? Не подорвется ли на минах? Правда, заботница Надеиха предусмотрительно посоветовала кузнецу искать не пешим ходом, а на коне. «Лошадь, она оборонит от осколков-то», — рассудила она. Но душа болела: хоть и распорядился Антон взять на это дело самую захудалую кобылу, которую и не так жалко, но удержит ли адскую силу эта кляча?.. Слабо Шумсков верил и в удачу Николая Зимнего. Положенную долю семян и урезать могут, и вовсе не дать — хлебушек-то дюжей пушек и патронов фронту нужен! А где зерно взять после такого разора?.. Нет, что ни говори, а печаль есть печаль — у Надеихи на печаль нюх да глаз верный, — горько думал председатель сельсовета, захлебываясь до икоты табачным дымом.
Антон докуривал всегда до единой табачинки, будто в последний раз. Но в последний бы раз ему надо было еще в первую империалистическую, когда он, Антон Шумсков, русский пехотный солдат, траванулся в окопах немецким газом. С тех пор дохает собачьим кашлем, носит всей грудью, словно кузнечными мехами, а курево считает самым верным лекарством и от прошлых газов, и от суматошной жизни, какая сложилась у него по судьбе. Правда, своего табака он не заводил и даже не держал в доме, побаивался сварливой жены. Поговаривали, что она и бивала его, когда обнаруживала табачные крошки в карманах или в домашних укромках. Для «обороны» приходилось иногда повышать свой властный председательский голос, хоть это вовсе не помогало.
За невеселыми думами о напророченной печали Надеихой, а больше о непаханом поле, плугах и семенах Антон и не заметил, как загорелась бумага на губах, занялись болью ногти от огневой табачной золы — цигарка кончилась. Он бросил окурок под сапог и, присев на корточки, сунул в снег пальцы. Отошла ожоговая боль, а с ней и думы о предстоящей трудной весне. Антон поднялся с корточек, обсосал снежные капли с пальцев, поправил шапку, съехавшую набок, и, прежде чем возвратиться в избу, он еще раз глянул в полевую даль, где над снеговым полотнищем дрожал пропаренный солнцем воздух, по-вешнему дышала земля. Но вздрогнул Антон, иначе заморгал глазами, когда вдруг заметил, как из-под козырька Лешего овраги, что под деревней, еще заваленного старым зимним снегом, словно из преисподней, выбрался человек и пошел на него. Председатель нерешительно, с нечаянно подвернувшейся робостью двинулся навстречу. В такую пору свежий человек на деревне — всегда загадка. Не всегда и головы хватает, чтоб разгадать ее сразу.
— Это Лядово? — не здороваясь, спросил человек, сойдясь с Антоном.
— Да, это наше Лядово, — с вымученной степенностью ответил Шумсков, как отвечал всегда заезжим или забредшим в его деревню незнакомцам.
Перед ним стоял парень лет семнадцати, в стеганом ватнике шинельного покроя, с крупчатым потом на лбу и вязанной шапчонкой на затылке. С деланной серьезностью парень торопливо спросил:
— А где здесь сельсовет?
— Я — сельсовет, а што? — тоже с излишней официальностью отозвался председатель, разглядывая пришельца. Для солидности он шевельнул плечами под шубным кожухом, оправил замызганные полы, как бы подтянувшись, тронул рукой шапку — и тем дал знать, что прежде всего надо здороваться, коль пришел с чужой стороны.