Свен Хассель - Блицфриз
— Bien suûr[113], — уверенно отвечает Легионер.
— Иду, — выкрикивает Малыш. — Господи, как мне хорошо будет мертвому!
Мертвые покрыты слизью, а убийцы имеют алиби. Палач не только убивает, но и читает проповеди над мертвыми. Старая Германия, ты не заслужила этого!
Газета «Ле Тан», 3.07.1934 (после «Ночи длинных ножей» 30 июня)Воскресным утром в мае 1942 года на широкой, роскошной Бечьвью-аллее людей нет. На деревьях несколько дней назад начали раскрываться почки. Все одето полупрозрачной зеленью. Кажется, что после суровой зимы город начинает дышать снова.
На аллею сворачивает серый «хорьх», за ним — три черных «мерседеса». Они останавливаются посреди дороги у старого, аристократичного особняка. Люди в длинных шинелях и серых эсэсовских фуражках молодцевато выпрыгивают и бегут вверх по лестнице, впереди них невысокий человек в голубовато-сером мундире. Адольф Гитлер.
На третьем этаже они громко стучат в дверь. На небольшой бронзовой табличке фамилия «Бергер». Дверь не открывается сразу, и один из офицеров выбивает ее ногой.
Гитлер с пистолетом в руке врывается в квартиру.
Из другой комнаты выходит высокий, крепкосложенный человек в шелковом халате.
— Мой фюрер! — восклицает он в изумлении.
— Предатель! — кричит Гитлер, бросаясь вперед и хватая за горло генерала Бергера. — Предатель! Трусливая свинья! Я тебя арестую!
Он дважды бьет генерала по лицу и осыпает ругательствами. Потом поднимает «вальтер», быстро расстреливает всю обойму, резко поворачивается и чуть ли не вылетает из квартиры; фалды мундира развеваются за его спиной. Гауптштурмфюрер СС Рохнер впоследствии доверительно говорит одному из друзей, что фюрер напоминал ему летучую мышь. За эту доверительность он поплатится жизнью. Свои же товарищи расстреляют его в Дахау[114].
Слышавшие выстрелы соседи испуганно стоят у приоткрытых дверей. Их грубо заталкивают внутрь офицеры СС из охраны Гитлера.
Штудиенрату[115] Блюме, который укоряет их, безжалостно стреляют в переносицу на глазах жены и трех внучек. Жена отказывается отойти от двери, и ей разбивают лицо рукояткой пистолета.
ПАРТИЗАНКА
— Это уже пятнадцатый день, — говорит Старик обер-лейтенанту Мозеру. — Если в ближайшее время не нагоним своих, нам конец. Больше половины роты страдает от обморожений. У большинства из них гангрена. Двадцать три человека ранены. Четверо не переживут этой ночи.
— Знаю, — угрюмо кивает Мозер. — Я и сам долго не протяну. Но если нас схватят здесь, за линией фронта, то расстреляют на месте. Мы должны нагнать наших!
— Если сможем, — отвечает Старик. — Скоро нельзя будет заставить людей идти даже ударами прикладов.
— Сущий ад, — бормочет Мозер и кутается в шинель.
Порта толкает меня.
Усталый, окоченевший от холода, приподнимаюсь на локте, дабы выяснить, что ему нужно. Я как раз удобно устраивался в сугробе рядом с Барселоной.
Порта протягивает мне черную, мерзлую картофелину и твердую, как камень, сардинку. Я пытаюсь благодарно улыбнуться, но эта попытка вызывает мучительный вскрик. Нельзя улыбаться смерзшимися губами.
Я осторожно кладу сардинку на язык, и она медленно оттаивает. Вкус чудесный. Небольшой кусочек еды можно растянуть надолго, если знаешь, как, и в России быстро этому учишься. Картофелину кладу в карман. На потом.
— Где, черт побери, эта линия фронта? — спрашивает Легионер. — Она уже не может быть далеко.
— Данные, которые сообщил Старик, скоро устареют, — громко говорит Малыш, отламывая от бороды куски льда. У него тоже обморожены ступни. Последние три дня он не чувствует пальцев ног, когда шевелит ими. Так начинается гангрена, которая жутким образом съедает тебя изнутри.
Многие боятся снять сапоги и заняться обмороженными ступнями. Мясо может сняться вместе с сапогом. Многие из нас уже прощаются со ступнями, если не будет скорейшего лечения.
— Эй ты, мясник, — кричит Малыш Тафелю. — Можешь отрезать задние лапы, не убив человека?
— Конечно, — беззаботно отвечает санитар. — Только как ты будешь ходить без ступней?
— Пожалуй, ты прав, — покорно говорит Малыш. — Только они очень уж воняют. Аж тошнит.
— Я остаюсь здесь, — неожиданно говорит связист-фельдфебель.
— Спятил? — кричит Старик.
— Рехнулся? — говорит Легионер. — Сдаваться сейчас — безумие.
— Не вешай нос, — слышится из норы в снегу от Штеге. — Завтра вечером будем у своих. Тебя отправят в госпиталь. Чистые белые простыни, еда по распорядку и тепло!
— Нет, — гневно рычит фельдфебель. — С меня хватит. Надоела ложь, которой нас пичкают. Я остаюсь здесь. Без меня вы пойдете быстрее. Если останусь жив, буду калекой, а для меня это не жизнь.
— Оставаться будут только мертвые, — твердо говорит обер-лейтенант Мозер. — Пока дышишь, идешь с нами.
— А потом что? — с усмешкой спрашивает фельдфебель-связист.
— Зависит от врачей, — лаконично отвечает командир роты.
В течение следующих суток мы способны идти только короткими переходами. В конце концов вынуждены устроить привал. Позади в снегу оставлено восемь трупов. Во время привала фельдфебель Лоев вонзает себе в живот штык. Короткий, булькающий вскрик, и он мертв.
Штеге температурит и кричит в бреду. Бинт вокруг его головы превратился в полосу кровавого льда. Мы закутываем его в две русские шинели, но он все равно дрожит от стужи.
— Воды, — просит он слабым голосом.
Старик кладет ему немного снега между растрескавшихся губ. Штеге жадно глотает его.
— Думаете, дотащим его? — обеспокоенно спрашивает Барселона и кладет ему в рот мерзлый кусочек хлеба.
— Naturellement[116], — резко отвечает Легионер.
— Слушайте меня, — кричит Мозер, вставая. — Вы должны взять себя в руки! Если останемся здесь еще на какое-то время, то замерзнем до смерти. Поднимайтесь, пошли! Взять оружие и следуйте за мной! Марш! Раз-два, раз-два!
Мы с величайшим трудом поднимаемся на ноги. Лес, кажется, кружится вокруг нас каруселью. Малыш глупо улыбается.
— Auf der Reeperbahn nachts um halb eins…[117] — бессмысленно напевает он. Потом злобно шепчет: — Мне бы только вернуться, оставить треклятому быку Отто память о Малыше.
— Кажется, вы с инспектором Нассом жить друг без друга не можете, — замечает Легионер.
— Скучновато было б на Реепербане, если б Отто не приезжал то и дело, не расшевеливал нас, — говорит Малыш. — Видел бы ты шухер, когда в Санкт-Паули произошло убийство. Участок на Давидвахтштрассе освещен, как рождественская елка. Все в сборе, и Отто носится как угорелый. Ему почти всегда приходилось сдаваться и просить больших шишек на Штадтхаусбрюке[118] о помощи, а когда произошло это, все мы, ловкие ребята, тут же дали деру, пока дело каким-то образом не было закрыто. Отто всегда начинает с угроз известным преступникам с Реепербана.
— Теперь ваша песенка спета, — орет он вместо приветствия и плюет в окно. — На сей раз сложите головы в Фульсбюттеле!
Когда ему приходится отпускать нас, он всегда приходит в глубокую депрессию и грозится подать в отставку. Только это просто треп. Без участка на Давидвахтштрассе Отто тут же откинул бы копыта.
Старик с Мозером помогают фельдфебелю-связисту встать на ноги и подают ему тяжелые жерди, которыми он пользуется, как костылями.
— Пошли, приятель, — говорит Старик, сплюнув в снег табачную жвачку.
Фельдфебель кивает и ковыляет рядом со Стариком, слегка прислоняясь к его плечу.
Постепенно рота приходит в движение. Мозер идет впереди, держа автомат наготове.
Почти ежеминутно кто-то валится, как мертвый, лицом в снег. Мы поднимаем упавшего, браним его, колотим, пока он не приходит в себя настолько, чтобы плестись дальше. Однако некоторые падают уже мертвыми.
Под вечер невысокий толстый обер-ефрейтор, пехотинец, сходит с ума. Он один остался в живых из группы, которая присоединилась к нам несколько дней назад. Не дает нам спать своими шутками и анекдотами. Потом вдруг молниеносно бросается в кусты и открывает по нам автоматный огонь. Рота рассыпается и залегает.
— Выходите, дьявольское отродье, — кричит этот маленький толстый солдат и палит изо всех сил.
Двое саперов заходят сзади и вырывают у него оружие, но он хватает русский ППШ и со всех ног бежит в лес. Голос беглеца слышится все слабее, слабее, пока лес не поглощает его окончательно.
Идти за ним бессмысленно. Это было бы пустой тратой драгоценных сил.
— Рота, за мной! Марш! — хрипло командует обер-лейтенант Мозер. Мы идем еще два часа. Потом силы оставляют нас совершенно.